В смысле — нормальная жизнь. Началось сумасшествие. Когда ребенка публикуют на страницах популярного издания, он становится самовлюбленным графоманом.
Я принялась заваливать редакцию своими опусами, их продолжали публиковать. Ташкентская литературная общественность не знала, как на это реагировать. Совсем игнорировать не получалось — московский журнал, тираж, популярность. Принимать всерьез — несерьезно. Я проходила под снисходительным грифом «девочка небесталанная».
Потом подруга Элка Фельдман привела меня домой к приятелю их семьи, известному литературоведу Петру Иосифовичу Тартаковскому. Хлесткий был, умный человек. Не сентиментальный. Мы вошли, сняли по ташкентской привычке туфли в прихожей. Он сказал: «Спустились с каблуков, и не стало женской стати». Странно, как впечатываются иные фразы в твой цыплячий мозг — на всю жизнь. Петр Осич прочитал мои рассказы, снисходительно похвалил (девочка небесталанная) и лично отнес три-четыре рассказа в издательство «Ёш гвардия», что с узбекского переводилось как? Правильно — молодая, конечно же, гвардия. И я вступила в ее ряды.
Книжечку издали. Она была тонкая, синяя, с моим портретом на задней сторонке — лирическим. Я красиво сидела, томно опершись бледной щекой на ладонь.
Главное же, я продолжала строчить и строчить — юная задрыга в журнале тиражом в три миллиона экземпляров. У меня много чего имелось сказать этому миру. Вы думаете, я дала бы кому-то себя учить?
Это сейчас я месяцами мучительно размышляю над темами, к которым собираюсь подступиться: та стара, на эту высказывался миллион гениев, та уже прорабатывалась тем-то и тем-то. А в мои безмятежные юные годы… кто их во внимание принимал, тех гениев. Я тогда и сама гением была.
Так вышла вторая книга, уже потолще, с другим портретом — зимним, лохматым, в дубленке, с романтично поднятым воротником. А две книги — это вам не кот начхал. Две книги — это солидный творческий багаж и основание прямиком двинуть в Союз писателей.
Для поступления нужны были две рекомендации. Одна сгодилась местная, от уважаемого пожилого прозаика. Вторую следовало получить от московского писателя. И тут свезло: в Ташкент приехал Владимир Амлинский. В те годы он был известным автором, регулярно печатался в той же «Юности» — словом, правильная кандидатура. За меня замолвил словечко, кажется, все тот же Петр Осич, и в назначенный час я явилась в лобби гостиницы «Узбекистон», куда поселили столичную знаменитость. Амлинский скучал, развалившись в кресле. На столике перед ним стояла рюмка коньяка. Ему хотелось пойти на Алайский базар, купить дыню, урюк, шашлычка поесть… словом, вкусить от райских благ, ради которых в Ташкент приезжали столичные литераторы.
— Ну, давай, читай, — сказал он нетерпеливо. — Пару абзацев…
Я принялась читать, завывая и размахивая рукой. Вокруг меня клубилась суета: какие-то люди с чемоданами неслись туда-сюда, галдели. Кто бы другой стушевался. Я лишь повысила голос и рукой завертела уже как мельница: это был выигрышный, как мне казалось, диалог из ранней повести, где взрослый внук препирается с бабкой на умеренно одесских оборотах.
— Стоп, — сказал Амлинский. — Что это значит: «красные от борща пальцы»?
— От борща… — растеряно пояснила я.
— Почему они — красные? — уточнил он, скучая лицом.
— Ну, там же… свекла, — промямлила я, — в борще.
— Вот и пиши: «свекольные от борща пальцы».
Небо раскололось над моей безбашенной творческой личностью. И тот, кто спихнул меня в мутный литературный водоворот — сверху, с Олимпа, что ли, — просыпал свекольными пальцами щепотку разума и смысла на мою макушку. Оказывается, написанные строки можно было улучшать! (Потом я трижды переписала ту несчастную повестушку, полностью ее испортив. Я упивалась способностью разглядеть неловкие обороты, невнятные определения, ненужное многословие; я наслаждалась и мучилась властью над текстом — то мягким и податливым, то упрямо окаменелым. Да я с полгода вообще ничего не писала — только переписывала и переписывала.)
Владимир Амлинский начеркал мне на выдранном из блокнота листке рекомендацию в Союз писателей. На прощанье сказал:
— Ты вообще-то девка огневая, небесталанная. Если сумеешь прикрутить огонек под задницей, может, что-то с тебя и получится.
Это я сумела…
Это я всегда умела: пианистическая выучка, многочасовой терпеливый труд за клавиатурой.
Я с головой ушла в запой… как это получше-то сказать… страшной иссушающей тяги к самовыражению через слово. Оказалась с юности запряжена в эту повозку. И никакие любови, ни первый неудачный брак, ни рождение детей… этого моего рабочего состояния — всегда рабочего состояния — не коснулись. То, что подспудно я считала проклятием моего детства, закованного в панцирь многочасового долга, обернулось внутренней свободой творчества, работой взахлеб, бесконечным бдением над текстом, когда уже не замечаешь, что там — рассвело? стемнело? а который час? Когда чувствуешь только спартанскую собранность и волю, почти солдатскую выучку; когда долгий вздох — освобождение в конце проделанной работы — практически совпадает с нетерпением в преддверии работы грядущей.