Тёмные тучи на небе, чёрные мысли в глазах…
Она была не одна. Их было три. И все они развязной походкой шли по панели. 3адевали локтями мужчин, и те улыбались. Сердили строгих дам своей развязностью, и те сторонились их. И все они громко смеялись, весело, беззаботно-отчаянно, и заражали своим смехом других, хмурых. И этот смех звучал в хмурой толпе звоном весёлых голосов из другого мира, оттуда, куда ушла заря.
Она метнула в меня мимолётным случайным взглядом, и её смех захватил и увлёк меня за собою. Смех порока, нищеты и отчаяния — бурная властная волна.
Я шёл за ними, за этими странными девушками, и ждал, когда оглянется она, узнает меня, позовёт. Но она меня не замечала, и во мне заныло что-то неясное и беспокойное. Она ушла и затерялась в толпе. И опять предо мною эти странно-пугливые тени людей…
Ночь. Два часа. Толпа поредела. Я люблю безлюдные петербургские улицы поздней ночью. Особенно Невский я люблю малолюдным. Днём на шумном проспекте было торжище фальшивых улыбок, пошлых фраз, суровых приговоров. Вечером люди обменивались дешёвыми чувствами и продавали друг другу тоскующие души и выхоленные красивые тела… А поздней ночью люди ушли и разнесли с собою на ногах липкую грязь панелей и мостовых. И мне кажется: улица стала чище, просторней и милей… Наглухо закрылись двери и окна магазинов, и тускло горящие фонари казались мне отдыхающими в одиночестве под молчаливым небом, в глухом полумраке проспекта.
Я долго бродил одиноко и всё искал девушку с белым пером на тёмной шляпе.
Вот идёт она, одна, безмолвная… Покорно опущены руки, сдвинуты плечи, и шляпа нависла над грустным лицом.
Она поравнялась со мною, вскинула глаза, улыбнулась, сказала:
— Мужчина, дайте мне папиросочку!..
Я дал ей папиросу и, пока она закуривала, старался напомнить ей, что месяц назад, в такую же тёмную ненастную ночь, мы повстречались с нею, и тогда я также дал ей папиросу. Она сказала:
— Не помню я… Много мужчин встречаешь на улице…
И она громко расхохоталась, шаловливо сжала губы, выдохнула густой клуб табачного дыма и добавила:
— Холодно сегодня, сыро… Людей мало… Все мужчины попрятались… Чёрт бы их побрал!..
И она скверно выругалась.
— Отчего же попрятались мужчины?
Она лукаво улыбнулась, взяла меня под руку, сложила свои бледные губы трубкой и бросила мне в лицо клуб табачного дыма. От неё пахло вином…
— Все мужчинишки попрятались!.. Боятся, проклятые, холеры!..
И она опять раскатилась диким весёлым хохотом.
— Вчера у меня был в гостях один мужчина… Хорошенький кобелёк, только шерсть немного вылиняла… Ну да мне наплевать!.. Принёс две бутылки коньяку и говорит: «Танька, давай пить, пить, пить»… — «Давай, — говорю, — я люблю пить коньяк!» И мы пили… Тот мужчина тоже боялся холеры… — «Танька, — говорит, — выпьем — страху не будет! А так жить невозможно»… — Видите, как вышло. Ему страшно жить без коньяку, он и напился. А мне весело жить, страху этого нет — и я напилась…
Мы дошли до Полицейского моста и повернули обратно. Она куталась в кофточку, приподняв воротник, и прятала в рукава похолодевшие руки без перчаток. Она долго болтала всякий вздор и смеялась. Смех не заражал меня, а утомлённый мозг как раскалённое железо жгли мысли: «Как скучно… Как больно… Как одиноко»…
Тёмные густые волосы её растрепались, выбились из-под шляпы с белым пером и длинными шаловливыми локонами повисли около висков. Неряшливая причёска шла ей, и я видел, с каким огоньком в глазах некоторые мужчины провожали нас: меня они ненавидели, её — хотели…
— Мужчина, пойдёмте ко мне коньяк пить… так, без всяких глупостей… Надоело мне всё… Едемте!..
Я отказывался.
— Едемте!.. Как вас зовут? А?
Я назвал себя и почему-то соврал.
— Серёжа?.. Ну, Серёженька, поедемте ко мне коньяк пить. Полторы бутылки осталось… Конфетки есть… Серёженька, да ну же, милый… — теребила она меня за рукав, а сама с лукавством смотрела на меня тёмными матовыми глазами; и в них уже не отражалась тоска.
— А… А-ха-ха!.. — рассмеялась она. — Может быть, и ты, Серёженька, боишься холеры как тот мужчина?.. А?.. Ничего, душенька, мы выпьем — и страху не будет…