Она, жалкая, «уличная», смеялась надо мною! Уязвлённое самолюбие приподнялось во мне ярким палящим столбом. И я сказал:
— Едем… едем… Я не боюсь смерти!
— Ах, ты, милый мой… Серёженька!..
Мы ехали на извозчике, в сырой и холодной пролётке с приподнятым верхом, а она всё болтала разный вздор и смеялась. И вдруг лицо её точно вытянулось, глаза померкли, голос упал.
— Бррр!.. Холодно… — выкрикнула она, скрипя зубами, и добавила глухим голосом. — Проклятая… дьявольская жизнь!..
И смолкла, точно испугавшись за смысл своих слов.
Глухой мрачный переулок. Тёмный двор колодцем. Тёмная осклизлая сырая лестница. Какой-то хриплый, точно простуженный звонок. Какой-то удушливый пряный запах из убогой квартиры, когда приотворилась дверь…
Как тяжёлый сон я вспоминаю эти впечатления.
— Вы знаете, — сказала она, когда мы поднимались по лестнице, и я освещал путь зажжёнными спичками, — в 21 номере у нас была холера… какого-то рабочего схватила…
Сердце моё как будто сжала какая-то колючая рука, и я спросил:
— А где этот 21 номер?..
— Ха-ха-ха! — рассмеялась она. — А вы струсили? Не бойтесь — на той лестнице…
В её небольшой затхлой комнате в два окна опрятная постель, диван, овальный стол, стулья в серых чехлах, занавески и комод с какими-то пузырьками и коробочками и с запылёнными бумажными цветами. В этой комнате не было ни тепла, ни яркого света, ни уюта, ни радости…
И странно, в переднем углу висела маленькая, тёмная икона, а перед нею светилась лампада. Пока она зажигала лампу, я рассматривал цветы на окнах. И цветы здесь запылённые, поблёкшие, скучные…
Она напевала какие-то шансонетки и романсы, рюмка за рюмкою пила коньяк и по мере опьянения становилась веселее и веселее… Часто она садилась ко мне на колени, цепкими руками обнажёнными выше локтя висла у меня на шее, заглядывала в глаза, лукаво улыбалась. Когда она поцеловала меня — брезгливое чувство обожгло меня, и я её слегка отстранил.
Она, жалкая, не заметила моей брезгливости. Как ужаленная бросилась от меня и, присвистывая и прищёлкивая пальцами как кастаньетами, скакала и кружилась по комнате, поддразнивая меня шелестом шёлковых, нескромно приподнятых юбок…
Вот она, тяжело дыша, бросилась на диван, утонула в его мягком сидении, задумалась. Повела глазами в тёмный угол комнаты, посмотрела на лампочку, поправила причёску.
Мы сидели минуты две, безмолвные, точно притаившиеся. Я прислушивался к странной тишине сырой и скверной квартиры и спрашивал себя: «Зачем я здесь?..»
— Серёжа… Серёжа… — глухо позвала она. — У меня подруга умерла… Манька-Чухонка… Весёлая была девочка…
— Отчего умерла?
— От холеры… ей-Богу… Была у меня вечером… Два гостя у нас сидели. Ели яблоки, груши, виноград… Пили… Потом она увела к себе гостя… На Колокольной она жила… Увела гостя, а к утру её схватило.
Отвалившись на спинку дивана, она откинула голову на подушку и смотрела в потолок на жёлтое пятно света над лампой. У неё красивые тёмные глаза, большие, матовые с длинными ресницами, нос небольшой, немного вздёрнутый, губы бледные, на щеках румянец. Она тяжело дышала, а её упругая высокая грудь поднималась и опускалась, и как-то странно при этом потухали и вновь вспыхивали светлые блики лампы в круглых пуговицах её кофточки.
Она полулежала на диване, безмолвная, чуждая мне, и точно не знала, что делать.
Приступы веселья как вихри подхватывали её, а потом точно сбрасывали её, и она полулежала, затихшая и точно ушибленная. Мигала глазами, всматривалась, задумывалась и как-то странно двигала головой, точно её душил крахмальный воротничок с пунцовым галстуком.
После длинной паузы она сказала:
— Рассказала я вчерашнему гостю про Машку-Чухонку… Испугался, бросил свой коньяк и убежал, скотина проклятая!.. Испугался холеры! А!.. А я не боюсь!.. Не боюсь!..
Она встала поспешно. Не угощая меня и точно забыв в эту минуту о моём существовании, выпила залпом две большие рюмки коньяку, не закусила. Выпрямилась во весь рост и громко с рыданиями выкрикнула:
— Проклятая жизнь! Проклятая!.. Разве можно её жалеть?.. А?.. Разве надо?.. Ха-ха-ха!.. Вижу по глазам — ты жалеешь её. Смерти боишься, — бросала она едкие слова и, схватив меня за рукав, теребила, рвала, щипала мою руку и точно вырывала у меня признание…
Она быстро выдвинула один из ящиков комода и достала тарелку с яблоками, а сама всё твердила:
— А я не боюсь… а я не боюсь… Машка-Чухонка поела яблоков и умерла…
Она с хохотом поставила на стол тарелку с яблоками, и одно из них, большое с тёмным пятном гнили скатилось на пол. Я со страхом смотрел на неё и на яблоки, а она смеялась. Страшный призрак Машки-Чухонки поднялся из тёмного угла комнаты, протянулся ко мне через стол, сдавил мне горло. Я слышал, как быстро билось моё испуганное сердце, холодные мурашки пробегали по спине, в глазах потемнело.