РАССКАЗЫ
Бедное сердце Мани
то и дело стучит всеми своими створками и ставнями, и в него, как птицы — то как голуби, то как вороны — влетают мальчики и мужчины; иногда влетают как голуби, а отлетают как вороны, иногда сталкиваются, так что пух и перья летят, и высоко над Маниной головой вьются в небе кудрявые облака. Должно быть, сердце Мани не просто сердце, которое толчками посылает кровь по всему телу, временами оно переполняет Маню, стук его отдается в кончиках ногтей, в случайно оброненной чужим окном мелодии, гул его заглушает настойчивый звук улицы, вкрадчивые шаги уходящей молодости. Маня, сквозь сердце которой вечные птицы любви осуществляют свой перелет, ничего не помнит, занятая заботой свивания гнезда внутри своей мечты, забывает поспать, так что где-то на улице, в сквере вдруг опустится на скамейку от слабости или, прибирая свой дом, падет на кровать, точно замертво, и на пару часов выходит из собственного сердца, как водолаз из батисферы, и медленно отплывает от него, огибая потонувшие суда. Но вот телефонный звонок крючком за губу выдергивает ее из сна: она летит на золотой благовест босая, хватает трубку, и лицо ее гаснет, точно вместо ожидаемой «каста дивы» она слышит «Последние известия», хотя это с ней говорю я, ее все-таки подруга. Услышав Манин взметнувшийся и тут же погасший голос, я догадываюсь, что она опять полюбила, что сердце в ней выросло, как на дрожжах, оно стоит у нее в горле и потому ее речь глуха и невнятна. «Да, спасибо, — роняет Маня нетерпеливо. — Нет, спасибо. Ой да ладно, я все помню!» — отвечает она, когда я напоминаю ей о работе, что она затягивает сроки и ее могут запросто шугануть из нашей конторы. И Маня с некоторой брезгливостью торопливо кладет трубку.
Она уже знает: как бы тело ни припало к телу всем распластанным существом кожи, каждой ненасытной ее порой, что-нибудь да останется снаружи, на поверхности, и душа не перетечет в родную душу свободно, как река в реку, стало быть, их совсем надо лишиться, тел, и тогда любовь наконец осуществится. Сердце ее превратилось в один разверстый, остановившийся взгляд, который, напрягшись всеми своими калейдоскопическими смотрилищами, все равно не может проникнуть внутрь другого сердца. Ощетинившаяся тьма смотрит ей в лицо — мертвый, фосфорический блеск телефона. Счастье и несчастье, два одновременных, одинаковых по силе чувства, раскачивают сердце, как качели, и ее сотрясает озноб. «Виталя, Виталя!» — зовет она со всей силой сплотившегося, слившегося в душе счастья и несчастья, не может быть, чтобы там, в своей темноте, он сейчас не вскочил как ужаленный. Жизнь в единый миг переправилась на другой берег и оттуда смотрит на нее с укоризной. Что Мане ее укоризна! Что все люди, вместе взятые! Она вчера на сон грядущий, как чудную книгу, читала его! Но сейчас все, что она только любила на свете, сейчас все отвернулось от нее в тяжкие минуты ожидания, которые она передвигает одну за другой, как шкафы, все отвернулось от нее в это уплетающее ее за обе щеки прожорливое время: из книг, например, повысыпались буквы и лежат горой, как мусор. Она как в бреду видит Виталия. Глаза его — как два оленя, пьющие из родника, из ее ускользающего, бесовского взгляда. Отдам весь восторг земли и всю кровь зари небесной... И тогда раздается оглушительный звон: судьба, видать, приняла ее жертву. Маня делает стремительное движение к телефону, над которым встает заря, и райские птицы кружат над трубкой. Голос Виталия течет, как река, и баюкает Маню, как солнце, ветер и орел. В эту минуту, в минуту прерывистого, полного лукавой игры и суматошного волнения разговора, она так счастлива, точно бог послал все лучи радости из своей длани на ее душу.
— Ты думала обо мне?
— Нет, я спала, — честно признается Маня.
— И не думала обо мне, когда спала?
Голос его пронзает Маню, как ток, но она отвечает:
— Нет, мне даже ничего не снилось.
— А вчера говорила, что, даже если умрешь, все равно будешь меня помнить.
Маня с блаженной улыбкой отвечает:
— Значит, мой сон был глубже смерти.
— Вот и верь после этого вашей сестре, — наступает Виталий. Он, как и все мы, любитель помучить человека, посмотреть, как он дергается.
— Виталий, не верь нашим сестрам, верь мне одной, — на одном дыхании отвечает Маня. — Виталя, приходи ко мне жить, хочешь — на сколько хочешь, хочешь — навсегда.
— Быстро же ты, Маня, соглашаешься, чтобы я пришел «на сколько хочешь»... А дальше... ты знаешь, что бывает дальше!
Маня не знает, не помнит об этом. Она сейчас как новорожденная, родилась на этот свет неделю назад, когда шла, едва волоча ноги, по улице, вдоль по Питерской, за дребезжащими дрогами своей последней любви. В глазах ее стояла картина: Толя и его жена на своем балконе развешивают детское белье, точно нет никакой Мани и в помине. Толя давно уже шипел в трубку: «Ты что, спятила, другого времени выбрать не можешь?» А для Мани не было другого времени, как и другой жизни, она то и дело забывала про всякие премудрости вроде того, что Толя женат. И вот она брела, тусклая, погасшая, шаркая кроссовками, ссутулившись над своим болящим сердцем, и тут ее остановил паренек. «Девочка, закурить не найдется?» — с развязной ухмылкой поинтересовался он. А Маня — она всегда бросалась на борьбу с препятствиями, то есть, если видела перед собой циника, тут же начинала вести борьбу за светлое воскресение его души, тут же шла на приступ чужой крепости, имея оружием лишь одно свое легко воспламеняющееся сердце и диковатые глаза, горящие из-под длинной черной челки, как шеломы залегшей рати сквозь вереск и камыш. У Мани нашлось закурить, и дальше... дальше для нас все скучно, не пойдем с ними, ибо знаем этот маршрут наизусть; для Мани же все началось снова, снова раскрылся, как перед князем Гвидоном, чудный город, по которому они столько раз бродили вдвоем, а когда шла одна, случалось, это было тяжело, будто брела она с вывихнутой рукой.