Но с помещением для подготовки к дебатам, которое нам выделили в той школе для девочек, – это была просторная, продуваемая сквозняками комната для отдыха учителей, – возникли проблемы совсем другого характера. Наша троица – критикан Дайсон, приветливый регбист по имени Бен, о котором я писал раньше, и я – сидела вокруг огромного стола в центре комнаты, настороженно поглядывая друг на друга. На каждую высказанную идею с пяток явно придерживалось. Кто-то то и дело начинал: «Думаю, мы должны…», «Может, лучше всего указать на…» – а затем, так и не закончив, замолкал. И в общем-то, это вполне объяснимо, ведь подготовка к дебатам всецело базируется на сотрудничестве группы, но побеждает на прослушивании кто-то один. И никакой доброжелательностью этот конфликт, увы, не устранить.
Мы с Беном еще обменялись парой-другой идей, а Дайсон только и делал, что строчил в своем блокноте. На пятнадцатой минуте этап группового обсуждения завершился, и мы разошлись по углам писать свои речи. У меня все шло неплохо. Я действительно верил в нашу позицию, да еще и знал кое-что об обсуждаемой проблеме – надо признать, довольно редкое для дебатов сочетание. Короче, я знал, что буду говорить.
В половине двенадцатого наша троица в гробовом молчании собрала каждый свои записи и поднялась в главный зал, где проходили дебаты. Еще в коридоре на втором этаже я услышал гул толпы. Стараясь по максимуму переносить вес на внутреннюю поверхность пяток – этому трюку меня научили родители, он помогает унять дрожь в ногах, – я шел на этот шум, пока он не окружил меня со всех сторон. В большом классе, устланном зеленым ковром, перед двумя рядами стульев сидели двенадцать членов отборочной комиссии – тренеры и бывшие члены команд по дебатам, люди от двадцати до тридцати лет. Когда мы вошли в комнату, они смотрели на нас очень внимательно и вздыхали.
Я было двинулся к месту в первом ряду, но один из членов комиссии, дородный рыжебородый мужчина в кожаной куртке, жестом указал мне сразу пройти в центр комнаты. В этот момент аудитория начала барабанить по стоящим перед ней столам – дробь была настойчивой и не слишком слаженной – и делала это до тех пор, пока комната не завибрировала вплоть до самых дальних углов. Я почувствовал, как тепло поднимается по моему позвоночнику. От запаха сала и семян фенхеля, исходящего от недоеденного кем-то хлеба, меня немного затошнило.
Я огляделся в поисках хоть какой-нибудь дружеской поддержки; кого-то, на ком мои глаза могли бы отдохнуть. Ну, это точно не стильная молодая пара в одинаковых джинсовых куртках. И не спокойная женщина с глазами-буравчиками, в которой я узнал бывшую чемпионку мира по дебатам. В итоге я уставился на выцветший ковер между головами двух людей в первом ряду. И, сделав глубокий вздох, начал говорить.
– Смертная казнь – это не что иное, как убийство, совершаемое государством. Она позволяет, причем с необратимыми последствиями, проявиться худшим аспектам системы уголовного правосудия: произволу, непрофессионализму, предвзятости и даже враждебности по отношению к малообеспеченным слоям общества.
Тут надо отметить: момент, когда спикер впервые нарушает молчание, весьма показателен. Он знаменует бодрящую встречу с подводными течениями сопротивления и восторга, неизменно скрывающимися под неподвижными на первый взгляд поверхностями. Опыт этот, безусловно, включает в себя чувственное восприятие – едва заметное движение бровей слушателей; то, как члены комиссии водят ручками по бумаге, – но гораздо больше опирается на интуицию, изначальное ощущение смысла ответа на вопрос: «Как у меня получается?»
– Мой первый аргумент заключается в том, что смертная казнь – явление жестокое и нестандартное. На практике даже ее наигуманнейшие формы таковы: заключенные, в том числе невиновные, проводят более десяти лет в постоянном страхе перед неминуемой смертью. А затем их подвергают тому, что, возможно, становится самым ужасным опытом, который только можно вообразить, – медленному поэтапному управлению собственной смертью.
Я чувствовал, что некоторых членов комиссии мои аргументы убеждают. Кивки, поначалу почти незаметные, становились энергичнее, а взгляды, сперва жесткие и оценивающие, смягчились в знак согласия и сочувствия несчастным. Воодушевленный такой реакцией, я слышал, что голос мой становится громче и увереннее. Я уже не боялся смотреть в глаза слушателей, стараясь взглядом передать им глубину свой убежденности. И хотя я слишком затянул с первым аргументом, явно злоупотребив риторическими излишествами, и мне пришлось несколько смять второй пункт, в котором говорилось о риске неправомерного осуждения, в отведенное время я уложился; на часах даже еще оставалось двадцать секунд.