Борис Николаевич, на мой взгляд, перепутал большое дело, которое творится в стране, с мелкими своими обидами и капризами, что для политика, на мой взгляд, совершенно недопустимо, особенно когда он занимает такой высокий пост, и партия ему доверила такое дело. Это, конечно, очень печально, что один из руководителей впал в элементарную панику. Такой, я бы сказал, произошел мелкобуржуазный выброс настроений, которые имеют место в обществе. Но приходится только сожалеть и недоумевать, что глашатаем этих настроений мелкобуржуазного свойства явился руководитель Московской организации. Конечно, здесь сыграли роль и амбиции, тщеславие, но это все-таки внешняя оболочка. А по существу, как мне показалось и как послышалось, — прямое несогласие с курсом перестройки, с ее практикой, с ее темпами, с ее назначением и существом, и это, видимо, самое главное. Если Борис Николаевич по этому вопросу будет упорствовать или ставить вопрос, как сегодня, то, знаете, его это очень далеко заведет и политически, и нравственно. <…>
Ему кажется это революционностью, на самом деле это глубокий консерватизм. В конечном счете, здесь у нас прозвучало, к большому сожалению, самое откровенное капитулянтство перед трудностями, с которыми человек встретился, самое откровенное выражение этого состояния, когда человек решил поставить свои амбиции, личный характер, личные капризы выше партийных, общественных дел. (Аплодисменты)».
Характерные словечки «мелкобуржуазный» и «консерватизм» раскрывают Яковлева с головой. Также как раскрывают Шеварднадзе ярлыки «примитивизм», «безответственность», «клевета», восхищение перед «кристальнейшим человеком» Е. Лигачевым. Если Шеварднадзе покинул паучью банку российской политики, перевалив через Кавказский хребет, то Яковлев сумел найти с Ельциным общую «нравственную платформу». А для того, чтобы эта платформа не выглядела той самой паучьей банкой, Яковлеву пришлось написать книжку «Горькая чаша», сдобренную душещипательными оборотами («это мое покаяние, свидетельство, мои надежды»). Пришлось трактовать свое выступление на злосчастном Пленуме как критику Лигачева и Секретариата ЦК.
Стоит тут вспомнить и самого забитого (словесно, конечно же!) в 1987 году до полуобморочного состояния правдолюбца, его невнятное бормотание после основательной порки на Пленуме ЦК КПСС, а также покаянную речь на Пленуме МГК. В своем покаянии Ельцин говорил, путая слова так:
«… честное партийное слово даю, конечно, никаких политических умыслов я не имел и политической направленности в моем выступлении не было.
…именно в этот период, то есть в последнее время, сработало одно из главных моих личных качеств — это амбиция, о чем сегодня говорили. Я пытался с ней бороться, но, к сожалению, безуспешно…
Мне сегодня было особенно тяжело слушать тех товарищей по партии, с которыми я работал два года, очень конкретную критику, и я бы сказал, что ничего опровергнуть из этого не могу. И не потому, что надо бить себя в грудь, поскольку вы понимаете, что я потерял как коммунист лицо руководителя. Я очень виновен перед Московской партийной организацией, очень виновен перед горкомом партии, перед вами, конечно, перед бюро и, конечно, перед Михаилом Сергеевичем Горбачевым, авторитет которого так высок в нашей организации, в нашей стране и во всем мире» («МП», 13.11.87).
Впоследствии Ельцин постоянно подчеркивал, что покаянная его речь была связана с болезнью и жестоким действием препаратов, которыми его напичкали врачи. Реально же это было просто проявление уровня его сопротивляемости режиму, уровня его нравственного потенциала. Когда партийная номенклатура показала свои коготки, «правдолюбец» начал молить о пощаде и потом еще долго осторожничал в своих высказываниях.
Например, так: «Нельзя же 70-летний опыт отбросить! Много сделано и народом, и партией, и комсомолом, от этого нельзя отмахнуться. <…> Но не торопимся ли мы некоторые процессы перевести на демократические рельсы, которые пока без шпал? Мое мнение: торопимся. <…> Вот тут проглядывается либерализация и даже опасная. Надо постепенно переходить к процессам демократизации, по мере готовности, в первую очередь, людей, да и средств производства, условий труда. Помните, еще Ленин говорил, что митинговать митингуй, но требовательность должна быть даже больше, чем у капиталистов («Пропеллер», 21.02.89).
Яркий пример политического перевертыша!
Мне довелось видеть Ельцина не по телевизору лишь однажды. Это было на встрече с московскими избирателями в кинотеатре «Варшава». Манеры лидера оппозиции мне уже тогда показались отталкивающими. И я даже подумал, что он пьян, но отбросил от себя эту мысль. Ельцин вел себя развязно — именно как подвыпивший человек, который пытается копировать монолог какого-нибудь пошлого эстрадного сатирика. Тогда же я заметил беспалость Ельцина, сначала приняв ее за странную манеру складывания ладони «лодочкой». Это неприятно удивило: физический порок редко не отражается на характере. Оторванные в детской забаве пальцы вполне могли породить в характере Ельцина черты совсем не позитивные.
Из тогдашней встречи с Ельциным я запомнил один эпизод. Когда встреча закончилась, Ельцин пошел по проходу как раз мимо меня и остановился в пяти шагах, остановленной какой-то подобострастно прозвучавшей репликой в духе: «мы вас очень любим, но надо бы поменьше вождизма». Ельцин сделал расстроенное лицо и растеряно развел руками: ну какой же может быть вождизм?! Вот так — без аргументов — он разводил руками и говорил что-то невнятное и детское, пока вокруг не скопилась толпа. Тогда он через эту толпу и прошел с полным триумфом.
И все-таки в 1991 году видеть в Ельцине погубителя страны могли очень немногие. Моя мама, не стремившаяся вникать в политику, каким-то женским чутьем замечала опасность, и повторяла: «мне он не нравится, не нравится — и всё!» Было что-то в Ельцине от беса. Когда в 1996 году бабушка моей жены решила пойти на выборы и проголосовать за Ельцина, с ней увязался мой малолетний тогда сын. И на скользком полу избирательного участка так упал, но навсегда оставил на подбородке шрам — память о привидении к сатанинской процедуре. Теперь-то известно, что и 1996 году выборы были сфальсифицированы. Ельцин не мог нарастить свою популярность от 5 % до уровня, чтобы быть вновь избранным президентом. Пропагандистская машина сделала фальшивые итоги выборов правдоподобными — несколько месяцев обработки сознания граждан не побудили их поддерживать Ельцина, но составили у них представление, что остальные-то точно поддерживают.
Лозунги, которые были вложены в голову Ельцина его ближайшими советниками, оказались просты и понятны всем. Они опирались на интуитивное противостояние режиму, ставили ему упрек, прежде всего, в нравственной несостоятельности, расхождении идеологических установок и направленности практических действий. Перестройка дала возможность Ельцину бросать жесткие обвинения в адрес пережившей свою дееспособность части коммунистической номенклатуры. Перестройка дала возможность гражданам услышать эти слова, которые в другой ситуации в лучшем случае стали бы достоянием антисоветской литературы, а в худшей — обернулись бы пафосом в тюремной камере или палате психбольницы.
Слова Ельцина были понятны, потому что уже добрый десяток лет они произносились в частных беседах и осторожно проникали на страницы газет. Слова Ельцина были просты, потому что он сам был прост на вид — такой бескорыстный правдоискатель, который без выкрутасов говорит то, что думает. На самом деле, у него за душой не было ничего. Поэтому простота его была, согласно пословице, «хуже воровства». Бесхребетную личность легко вылепить, сделать куклой, в которой толпа видит отражение своих собственных чаяний.
Спустя годы, можно с определенностью сказать, что внутренняя сила слов, произносимых Ельциным, не превышала силы слов кухонной беседы столичных интеллигентов, недовольных своим местом в жизни. Поэтому сила власти, данной Ельцину, оказалась не соответствующей силе его собственных нравственных устоев, силе его ума и организаторских способностей. Это теперь тоже ясно почти всем.