После такой беседы, — вспоминал позже Горький, — «я невольно подумал: а что, если действительно миллионы русских людей только потому терпят тягостные муки революции, что лелеют в глубине души надежду освободиться от труда? Минимум труда — максимум наслаждения, это очень заманчиво и увлекает, как всё неосуществимое, как всякая утопия».
С этого времени на Горького навалились новые тяжёлые сомнения, порождая в нём очередной не дающий покоя хаос политической неразберихи. Оставалось лишь удивляться, как из «гадкого утёнка» русского либерализма могли когда-то вырасти Буревестник и Сокол не только российской, но и Мировой революции?! Создавалось впечатление, что когда-то Горький впал в марксизм, как впадают в гипнотический сон. Пробуждение же его от марксизма было подобно отрезвлению после запоя, кончившегося кровавой рвотой… Между тем марксизм только тогда чего-то стоит, когда приходят в него сознательно и навсегда!
Когда сомнения заграницей заели его совсем, он вдруг… решил вернуться в Россию (видно, повлияло то, что дела тут явно пошли на подъём, в то время как Запад лихорадил кризис), и стал каяться в совершённых ошибках и грехах времён Революции и Гражданской войны. Перед возвращением его словно вырвало от переедания в прошлом: и демократии, и анархии, и увлечения созданием новой религии…
Он, готовясь вернуться, не только каялся в грехах собственных, но и проклинал тех, кого когда-то больше всего защищал от «преступлений Ленина и его соратников». Особенно досталось интеллигентам и спецам-вредителям.
Вот как это описывалось самим Горьким: «В 17–18 годах мои отношения с Лениным были далеко не таковы, какими я хотел бы их видеть, но они не могли быть иными. <…> Первейшей задачей революции я считал создание таких условий, которые бы содействовали росту культурных сил страны». В связи с этим, — пишет Горький, — «с коммунистами я расходился по вопросу об оценке роли интеллигенции в русской революции, подготовленной именно этой интеллигенцией… Русская интеллигенция — научная и рабочая — была, остаётся и ещё долго будет единственной ломовой лошадью, запряжённой в тяжкий воз истории России.
<…> Так думал я 13 лет тому назад и так — ошибался. <…> Пусть же читатели знают эту мою ошибку. Было бы хорошо, если б она послужила уроком для тех, кто склонен торопиться с выводами из своих наблюдений.
Разумеется, после ряда фактов подлейшего вредительства со стороны части спецов я обязан был переоценить — и переоценил — моё отношение к работникам науки и техники».
Наверняка, говоря это, Горький вспоминал, как ещё на заре революции Ленин предупреждал его, что в ответственные моменты истории интеллигенция ведёт себя не как «мозг нации», а — как «говно нации»… И вот теперь, много лет спустя, Горький убеждался, что Ленин — политик, «рулевой столь огромного, тяжёлого корабля, каким является свинцовая крестьянская Россия», был прав! Доказательством служили отчёты в европейских газетах о судебных процессах над спецами-вредителями, показавшими своё нутро, например, в ходе разбирательства «Шахтинского дела» в 1928 году. Было установлено, что инженеры и техники, связанные с бывшими владельцами шахт, осуществили, начиная с 1923 года, серию диверсий в Шахтинском и других районах Донбасса по заданиям белоэмигрантского «Парижского центра». Другим фактом, поразившим писателя, было разоблачение разветвлённой подпольной вредительской структуры, действовавшей в промышленности и на транспорте СССР в 1925–1930 годах. Структура объединяла часть верхушки бывшей буржуазно-технической интеллигенции из Промпартии и Союза инженерных организаций… Горький, получив подтверждение всем этим диверсиям из независимых зарубежных источников, был тогда потрясён прозорливостью Ленина.
Видимо, поэтому, а не из-за каких-то меркантильных и конъюктурных соображений Горький ещё до возвращения в СССР стал буквально воспевать мёртвого Ленина, когда, казалось, делать это он должен был прежде всего по отношению к новому вождю, а именно — к Сталину, от которого тогда начинало зависеть всё. Но нет, не Сталина лично, а последователей Ленина вообще приветствовал решивший вернуться «Буревестник». И это было удивительно, поскольку не кто иной, как Сталин сделал всё, чтобы буквально обожествить не находившего себе места «великого пролетарского писателя». А тот тем не менее упрямо продолжал петь славу не живому, а мёртвому вождю: «… не было человека, который так, как этот, действительно заслужил в мире вечную память. Владимир Ленин умер. Наследники разума и воли его — живы. Живы и работают так успешно, как никто, никогда, нигде в мире не работал».