– Ой, только вот не надо сейчас давить на жалость и взывать к моему чувству вины за мою собственную полноценность!
– Да нет, что ты, я и обиженным ни на кого никогда не был. Ни на родителей, ни на природу. Принимал как данность свое состояние. Но с появлением надежды на совершенно новую жизнь я просто обезумел от счастья. Уверен, что некоторые здоровые люди вообще никогда не испытывали такого восторга.
– И в чем же прелесть твоего существования? Морг, эта хрущевка…
Пахом усмехнулся:
– Узко мыслишь. Ты задаешься вопросом, как я живу без плотских утех, без аппетитных полуголых телочек вроде тебя, разгуливающих по моей квартире. А я думаю о том, как был бы несчастен человек, в частности мужчина, если бы только это и доставляло ему удовольствие. Есть миллион вещей, которые приносят мне не меньшее наслаждение. Даже просто стоя у плиты, я радуюсь. Просто потому что стою. Что бы я ни делал последние пять лет своей новой жизни, каждое движение приносит мне истинное наслаждение. И пожалуй, я довольно много лет провел в инвалидной коляске с пятнадцатикилограммовым телом, которое больше походило на мешок с хрящами, чтобы теперь, обретя новое здоровое тело, никогда не разучиться радоваться простым вещам.
– А ты хоть раз поинтересовался, кому принадлежало твое новое здоровое тело?
– Когда я приехал в Москву, подходящего донора в наличии не было, и мы стали ждать. Мне повезло, если можно так выразиться – спустя пару месяцев в больнице от черепно-мозговой травмы скончался спортсмен с атлетическим телосложением.
Вера скептически оглядела Пахома с ног до головы, вернее, до шеи. Поймав ее взгляд, тот пояснил:
– Кома, являющаяся, как я говорил, необходимостью после операции, а также прием иммунодепрессантов сильно истощили тело. Но с каждым годом доза снижается, и у меня еще будет шанс привести это тело в первоначальную форму. Как оно выглядит, сейчас для меня дело десятое. Однако, скажу честно, такую цель себе на будущее я поставил. Тебе понравится, – подмигнул он.
– Ага, если ты не скормишь меня своему профессору Преображенскому раньше.
– Да уж, – не слишком обнадеживающе ответил Пахом. – Я так воодушевился повествованием о своем чудесном перевоплощении, что совсем забыл про твою проблему.
Вера наконец опустошила чашку с успокаивающим напитком и с раздражением поставила ее на стол. Это надо же быть такой непробиваемой дурой! Нужно было вчера бежать к Антону со всех ног вместо того, чтобы изображать из себя покойницу. Ею она и так скоро станет. Пахом играючи предоставил ей возможность спасения, но, очевидно, предвидел, что у нее хватит дури ею не воспользоваться.
– И что теперь? Ты поможешь решить ее? – без особой надежды спросила Вера.
– Я бы рад. Я и пытался помочь. Пока не узнал, что тем самым приношу вред Элле. Она была очень добра ко мне. Трепетно ухаживала за мной во время послеоперационного периода. Все-таки я один из первых удачных экспериментов. А она стала для меня кем-то вроде второй матери. Ее лицо было первым, что я увидел, когда очнулся от комы. Ее прекрасное лицо, – мечтательно повторил Пахом. – Меня практически невозможно расстроить или вывести из равновесия. Я настолько благодарен жизни за то, что имею, что всякие мелочи, трагичные для обычного человека, для меня ничтожны. Но, узнав о несчастье, случившемся с Эллой, я горевал по-настоящему. И когда Герман посвятил меня в свои планы, я поклялся сделать все от меня зависящее, чтобы им помочь.
– Как трогательно! Сейчас расплачусь! Мистер Франкенштейн, его вновь обретенные родители и вся фигня! Пахом, милый, прав ты только в одном. Ты для них – не более чем успешный эксперимент, кусок мяса, который они удачно перекроили. А если б тебе повезло меньше и где-нибудь оторвался непутевый тромб, то бесполезные останки того несчастного атлета сгребли бы с операционного стола, и они бы, как и твоя голова, не вызвали бы у них никаких эмоций, кроме досады по поводу очередной неудачи. Никто бы не скорбел о тебе и не вспоминал. Твоя любовь к этим людям, твоя преданность им – не оправданы.
– Твои мотивы мне понятны. Естественно. Но мне нужно подумать. Поспи пока.
– Черта с два! – Вера скинула плед и резко поднялась.
– Ты поспишь, – настойчиво повторил Пахом.