Галерея жужжала, гудела, вспыхивала фотовспышками и позванивала бокалами. Над разнокалиберной толпой, активно выпивающей, закусывающей и обменивающейся новостями, витали смешанные пары крепких и тонких духов, плотный сигаретный дым и головокружительный восточный аромат свечей, расставленных по углам.
Две очаровательные русские хозяйки этого однодневного храма искусств передвигались от одной группы к другой, поддерживая светскую беседу и фотографируясь с гостями.
В углу стоял мрачный автор, вывезенная из российской глубинки на время выставки диковина, с всклокоченными чёрными вихрами и одухотворённым выражением лица. Время от времени одна из владелиц брала его за руку и подводила знакомить с «нужными» людьми. Он заученно хмуро, но с явным удовольствием, предоставлял свою персону фоторепортёрам для увековечивания в будущей светской хронике.
В этот самый момент она подвела его к очень любопытной парочке, которую я узнала именно по этим светским хроникам, выуженным мной в Ксенькином журнале. Он был американец, антикварный набоб, полный, невысокого роста, чем-то похожий на Черчилля человек. Недавно он разошёлся со своей женой, с которой прожил тридцать лет и которая свихнулась на пластических операциях. Называют разные цифры. Некоторые говорят, она сделала их тридцать шесть, другие — сорок две. Причём, походить она почему-то хотела исключительно на леопарда. Фотографии, которые она делала с удовольствием, свидетельствовали о её сходстве скорее с неким мифическим животным из фильмов ужасов, чем с благородным хищником. Говорят, что на суде он заявил (по поводу её бесконечных реконструкций лица), что последние двадцать лет у него впечатление, что он живёт в недостроенном доме, в котором постоянно ведутся ремонтные работы. Сейчас он собирался жениться на молодой русской красавице, больше похожей на библейскую Юдифь, чем на сказочную Алёнушку. С ней-то он и пришёл. Одета она была в длинную солдатскую шинель эпохи гражданской войны в исполнении какого-нибудь готье-лагерфельда, которая сидела на ней, как влитая, а на голове, на чёрных крутых кудрях до плеч, каким-то чудом держалась будёновка с красной звездой, вышитой пайетками. Они фотографировались, светски улыбались и Юдифь переводила ему то, что бубнил себе под нос художник.
А на стенах висели «произведения». Это были большие (примерно полтора метра на полтора) чёрно-белые фотографии, изображающие шахтёров, выходящих из забоя после тяжёлой смены. Они были в круглых защитных касках с фонариками на головах и отбойными молотками в руках. Их чёрные от гари лица были суровы, во взгляде читалась тоска и безнадёга, а позы выдавали смертельную усталость. Фотографии были сделаны в суперреалистической манере, казалось, по-собачьи всепонимающие глаза шахтеров заглядывают прямо тебе в душу.
«Специфика» же этого, в общем очень профессионального репортажа, заключалась в том, что шахтёры были… абсолютно голыми, не считая… снежно-белых балетных пачек вокруг талий. И это несоответствие серьёзности изображаемого и хулиганской гротескности приёма сражали наповал. Их болтающиеся из-под пачек перепачканные сажей члены привлекали не меньше внимания, чем их потусторонние чумазые лица. Во всём этом было что-то одновременно трагическое, комическое и оскорбительное.
Я потопталась немного между группами, пытаясь зафиксировать реакцию зрителей. Но здесь, видимо, считалось хорошим тоном обсуждать всё, что угодно, только не развешанное на стенах.
Только одна женщина, в давно не модном хипповом «прикиде», видимо из чужих, с улицы (таких тоже пускают для «колорита»), пыталась высказаться, стоя перед одним из экспонатов.
— Это же издевательство! — обратилась она к стоящему рядом нелепому колобкообразному существу в немыслимой шляпке. — Ну вы бы повесили такое у себя дома?! — доверчиво вопрошала хипповая дама.
Бедная женщина, как говорят французы «mal tombée», то есть напоролась. Колобок была ни кем иным, как культурным обозревателем распространенной русскоязычной газеты в Париже, известная своим острым, как бритва, языком и сварливым характером.
— Это не критерий для искусства: повесить или не повесить дома, — презрительно смерила её взглядом профессионалка от культуры, — вернее, критерий для кухарок, — добавила она и отошла.
— А что же тогда критерий? — растерянно обратилась женщина ко мне как к ближайшему свидетелю.
— К большому моему сожалению, понятия не имею, — честно призналась я и поспешно ретировалась.
И тут же наткнулась на Нику. Она стояла посреди шумной толпы, как в пустыне, и задумчиво обводила взглядом стены с экспонатами. Я всегда удивлялась этому состоянию отрешенности, читаемому на её лице, тогда как, на самом деле, впоследствии оказывалось, что это именно она лучше всех запоминала все мелочи. Древние говорят, что самый высокий дар — это дар благородства и созерцательности.