А если приходил путник, сбившийся с дороги, либо бездомный — предлагал жесткую постель рядом с собой, да и пролетающей птице ягоды не пожалел, и пробегающему муравью — меду каплю, потому что раз весной пролетал мимо рой пчелиный, обернулся трижды вокруг садика Яакова и — обосновалсяв деревянном ящике, Яаков еще раньше укрепил его на дереве, чтобы птицам было где гнездо вить — и теперь Яаков раз от разу, приставив к дереву лесенку, взбирался наверх и доставал кусочек восковых сот, чтобы подсластить во рту, особенно перед праздниками, когда заводил Яаков молитвенные песнопения, и в самом деле, голос его становился тогда более глубоким и нежным.
Была в тот день пятница, и солнце уже повернуло на запад, когда сидел Яаков под старой оливой, самой любимой, потому что больше других похожа была на него самого: сухой-пресухой ствол, уже, казалось бы, давно помирать пора, но нет, стоит, весь в зелени, новыми молодыми ветвями оброс, словно толстыми жилами, обвившими его, такой же сухой и жилистый, как и Яаков, и — живой.
Сидел Яаков в тени, отдыхал, ждал захода солнца, начала святой субботы, и все уже было готово: с самого утра тесто затеял, печь затопил, свежих лепешек напек, чтобы можно было, как положено, хлеб освятить, сбродившего виноградного соку налил в начищенную до блеска медную гильзу, чтобы вино освятить, и сушеный виноград в горсти, и кусочек желтых восковых сот с медом — плоды земли, когда увидел солдата, ввалившегося во двор.
Смотрел Яаков на солдата, и казалось ему, что тот похож на него самого — молодого: и лицо чуть кривовато, и подбородок, как у него, с глубокой ямкой посередине, может, только глаза поуже да брови больше срослись на переносице, но все равно обрадовался, что сможет не просто прохожего, а вроде кого-то на родню похожего приютить, потому что угадал Яаков по блеску втазах, что солдат должен быть голоден и давно уже его спекшиеся губы не знали капли воды, раз слова не вымолвил и не поздоровался.
И поднялся Яаков, чтобы ввести гостя в дом, разделить с ним хлеб и вино.
И делился, покуда тот, насытившись, не приковал его к стене.
***
— Замолкни! Намолился, — вдруг услышал Яанов и почувствовал, что острие ножа уперлось ему в затылок.
Он прервал неоконченную молитву.
— Знак подал через окно?! — обжег лицо солдат горячим дыханием. — Раздавлю, неверный!
И проткнул штыком сухую кожу старца, и еще надавил. Яаков никакой боли не почувствовал, только будто гвоздь какой-то воткнулся в затылок и теплая струйка потекла по шее.
— Нет… Одному только Господу, больше никому.
— Господу… Твой Бог — слепой и глухой… Шаги слышишь?
— Слышу шорох.
— А говорил, один живешь, говорил, никто не приходит, гадюка!
— Никто, только Шимон изредка.
— Кто он, этот Шимон?
— Еврей. Просто еврей и все. Тогда солдат прижал Яакова к стене и приказал:
— Ты его внутрь… внутрь его зови… Слышишь? Но старик не слышал, потому что знал: убьет солдат Шимона, как только тот перешагнет через порог.
Не зная, что сам он мог бы еще сделать, чтобы этого не случилось, и видя перед собой налитые кровью глаза солдата, упершись в эти глаза взглядом, Яаков торопливо произнес про себя: хоть бы стать тебе шакалом, и чтобы волки и дикие собаки тебя грызли, и чтобы кормился ты только падалью и боялся бы людей. И замолк в ожидании. Но солдат в шакала не превратился. Удивился Яаков и устыдился, а устыдившись и не зная, что еще сделать, несмело попросил: Господи, пусть меня он убьет, ведь я умирать сюда пришел, а Шимон — жить пришел…
Но солдат ни в шакала не превратился, ни Яакова не убил, только приставил штык к его горлу.
И тогда заплакал Яаков.
— Создатель неба и земли, почему не обращаешь ты убийц в зверей и скотину? Почему не гонишь их по свету, голодных, израненных, загнанных, покуда не научатся отличать добро от зла? Почему не караешь того, кто убил, и того, кто еще убьет? Почему, Всемогущий? Почему? Что есть в сотворенном тобою мире более дорогое, чем жизнь?
Так вопрошал объятый отчаянием Яаков, все еще ожидая, все еще надеясь, но не дождался, а не дождавшись, решился на самый великий грех и, говоря — хорошо, я сам, — запустил правую руку во внутренний карман своей одежды, незаметный среди ее складок, нащупал нож, которым срезал сухие ветки, прореживал кусты и выпалывал сорняки, и сжал костяную ручку, и ударил через одежду вверх, под сердце солдату.
Только когда упал солдат — только тогда начал он визжать и скулить по-шакальи, и тело его задергалось, превращаясь в звериное, и услышал Яаков еще одного неслыханного зверя — откуда-то донесся вой волка, и через окно увидел он стаю диких собак, поднимавшихся в гору, и зажмурился он, боясь, что увидит еще каких-нибудь зверей или тварей, потому что понял: Всемогущий услышал наконец его голос, и почуял он тяжесть в ногах и, открыв таза, увидел, как пальцы его растут, костенеют и превращаются в копыта, и воскликнул:
— Подожди, Господи!
И выбежал старик наружу, тяжело таща ноги, и огляделся.
Шимона вовсе не было, и никого не было, только белая коза, которая по утрам иногда забредала во двор, обрывала листья молоденького деревца и спокойно жевала себе.
Цвели розы и гвоздики, наливались соком виноградные гроздья, дерево лавра с блестящими листьями и черными ягодами наполняло воздух ароматом, полнились гремучей влагой зреющие маслины, зеленели вьюнки, украшенные розовыми, фиолетовыми и голубыми цветами, жужжали пчелы, неся пыльцу и нектар, и на каменистой земле не было ни пяди, где бы не цвело и не зеленело, райский уголок светился на этом скалистом склоне, а напротив, через долину, поднимались стены, за которыми таилась стена великого Храма, и принял Яакова, и окружал его со всех сторон Святой город, а он, стоя посреди двора, простер обе руки горе, вопрошая:
Почему покарал меня, Господи? За что?
А не услышав ответа — ни эхом звучащего с дальних гор, ни поднявшегося из глубины собственного сердца, все еще вознесши обе руки к небу, в последний раз попросил Яаков:
— Возьми меня, Господи! А если дни мои еще не закончены, пусть я стану оливковым деревом, и пусть у меня будет одно только дело — дать вызреть зеленым плодам земли.
И остался так стоять, вытянув руки.
И поднялась каменистая земля, и небывалое оливковое дерево пустило в нее свои корни, старое дерево, с иссохшим стволом, вокруг которого обвились новые молодые толстые жилы, две толстые ветки протянулись ввысь, словно две руки, простертые к небу, бесплодные ветви, хоть и стояла осень, но тонкие зеленые стебельки уже проклевывались наних, как длинные пальцы, и вырастут они за зиму, раздадутся, разветвятся, и зацветут весной мелкими и скромными белыми цветочками, а до следующей осени вырастят большой, богатый новый урожай.