Юрий Нагибин
Как я ходил в публичку
Вся беда в том, что у Есио Танака, переводчика, слишком велико профессиональное самолюбие. Не поняв какого-либо слова, он никогда не переспросит. Он или напустит тумана в свои табачные глаза и промолчит, или ляпнет что-нибудь невпопад. Танака-сан не понимает, что одно дело переводить стихи и прозу, а другое — живую речь. Он считает, что в совершенстве владеет русским языком — и литературным, и разговорным, и боже упаси в этом усомниться! Недоразумения у нас начались, когда еще он приглашал меня по телефону выступить на кафедре филологии университета Вакуда перед студентами и аспирантами. К тому времени я по горло был сыт официальными встречами, форумами, симпозиумами и мечтал о простом человеческом общении, чтобы хоть немного приблизиться к интимной жизни страны.
— Дорогой друг, — я заметил, что по телефону японские голоса вкрадчиво истончаются напором двойной вежливости: к собеседнику и телефонному аппарату. — В субботу, в пять часов, в университете Вакуда… вы можете, да?
— Спасибо, я буду. А когда мы, Танака-сан, в турецкие бани пойдем? — я просил об этом, потому что он сам предлагал мне посетить бани, славящиеся массажем, там дробят суставы, пляшут на спине, и человек выходит помолодевшим на десять лет.
— Значит, суббота… университет Вакуда, да? — пищал Танака.
— Да слышу я!.. В баню когда пойдем?
— Суббота, да?.. Университет Вакуда, да?..
— Да будет тебе с университетом!.. — заревел я. — В баню пора идти!..
Молчание, затем в той же терпеливой, любезной тональности:
— В субботу, да?.. Университет Вакуда, да?..
Я бросил трубку.
А в университете Вакуда он мне испортил выступление. Я приберег напоследок мой коронный номер: историю четырехлетнего Комарова, впервые открывшего для себя мир. Вернее сказать, историю маленького артиста, игравшего Комарова в кино. Ему надо было произнести слова: «Теперь я знаю, что такое человек!», но слова эти никак ему не давались, потому что он не знал еще, что такое человек. Он довел до отчаяния съемочную группу, и тогда разъяренная мать спустила с него штанишки и отшлепала по первое число. И тут присутствовавшие на съемке стали свидетелями чуда рождения искусства: светло, радостно, вдохновенно он сказал: «Теперь я знаю, что такое человек!» Эта история пользовалась неизменным успехом и в Москве, и в Ленинграде, и в Варшаве, и даже в Хартуме — всюду заканчивал я ее под громкий смех и аплодисменты. Всюду, но не в университете Вакуда. Танака, видимо, что-то напутал, переврал, мой привычно торжествующий голос упал в доброжелательную, чуть недоумевающую тишину.
Я огорчился: опять не вышло. Сколько таких разочарований, маленьких убийств сердца скапливает человек к пятидесяти годам! Сейчас неудача явилась в образе симпатичного коренастого японца с черным жестким бобриком, табачными глазами в роговых кругах очков и маленьким, тупо срезанным носом, сочившимся простудной влагой. Танака-сан то и дело вынимал из кармана пиджака бумажную салфетку и сморкался в нее, комкал и бросал прочь. Я прочел у Пруста, что китайцы сморкаются в бумагу, оказывается, обычай этот, мудрый и гигиеничный, распространен и в Японии. Зачем, в самом деле, таскать в кармане бациллий зверинец, удобно разместившийся в складках носового платка? Я ничего не понимал ни в Японии, ни в японцах, все было тут неуловимым и неверным, как лунный свет на воде. Мне же хотелось «опереть себя о столп и утверждение истины». Я мечтал хоть об одном-единственном утверждении, которому сам верил бы, ну хотя бы: японцы сморкаются в бумагу, это так гигиенично! Но остальные японцы либо вовсе не сморкались, либо пользовались обычными носовыми платками, и я по сию пору не знаю, отражают ли бумажные салфеточки Танака некий национальный обычай или игру его личной оригинальности.
Танака и высокий, стеклянно хрупкий старик, профессор Маэда-сан, потащили меня осматривать университет. Территория храма науки напоминала район Гиндзя в субботний вечер: многолюдство, толчея, шум, игрища, смех. Огромная толпа окружала молодых танцоров в национальных костюмах, исполняющих старинный ритуальный танец; группа студентов и студенток, выстроившись в затылок, лихо оттопывала популярную «Летку Енку» под репортерский магнитофон; лилипучьего роста взъерошенный студент, взобравшись на ящики из-под сигарет, дирижировал хором, старообразный юноша резким металлическим голосом выкрикивал какие-то воззвания. Я думал, что это зазывала турецких бань, оказалось, член студенческого комитета, возглавляющего борьбу за права студентов.