— Маричика, рубашку надень! Открой! На вот, возьми!
Опять щелкает задвижка. В щель просовывается худенькая рука и берет рубашку.
— Надень, надень, Маричика. Все должно быть на свадьбе по обычаю. Не надо свадьбу портить.
Щербатый цыган уже не мурлычет, а распевает свою песню во все горло. Остальные музыканты подтягивают рябому.
Черт меня сглазил! Заприметила меня Тулпиница Бобок да как схватит за ухо. Да как крутанет — света белого я невзвидел.
— А тебе чего здесь надо? А ну пошел отсюда!
И Кривой Веве получил хорошую затрещину. Обоих нас вытолкали в шею, выпроводили вон. Мы топчемся на крылечке. Потом подобрались под окошко, интересно же знать, что там делается, чего хлопочет дородная и басовитая жена нене Михалаке?
Наклонившись к загнетке, Нета выгребла из печки золу совком и сыплет в новый, обливной, расписанный цветами горшок. У нас в долине Кэлмэцуя обливные расписные горшки на вес золота. Набила горшок золой доверху, понесла в сени и передала Авендре.
— На, Авендря, сделай как положено, но не раньше, не позже, а как раз вовремя.
— Вот тебе и на, как же я узнаю-то?
— А ты под окошком постой.
— Так там же занавеска опущена!
— Не смотреть же, а слушать надо. На то и уши!
— Ладно.
Авендря взвешивает горшок на руке и говорит:
— Ох и трахнет горшок — как из ружья. А то и погромче. Может, как из пушки ахнет!
Гэрган ухмыляется:
— Горшок-то ахнет, а вот Маричика…
Из сугроба вылезает проснувшийся Андрице Бобоу. Отряхнул снег, взошел в сени и тут же стал Алвице задирать.
— Ты чего это за нож схватился, а?
— А ты чего?
— Я с ножом против твоего ножа!
— А я против твоего.
Гэрган напоминает им, что они давно помирились.
— Верно, — говорит Андрице, — давно помирились, пора и подраться. Пойдем драться, Алвице!
— На ножах?
— Не, на кулачки. Посмотрим, кто кого.
Они выходят из хаты во двор и колошматят друг друга что есть силы.
А в хате дым коромыслом: гуляют, пьют, веселятся.
— Будь здоров! Твое здоровье!
— Расти большой!
— Пусть и маленький, да удаленький.
— Налей вина, свекруха.
— А баранина еще есть?
— Твое здоровье, сват!
— Твое здоровье, брат!
— Повезло Стэнике. Невеста работящая. С понятием да с приданым.
— И сочная, и молочная, к тому же непорочная.
— Будь счастлив!
— Уиу-уууу! — свистит во дворе Гэрган.
Алвице осилил Бобоу. Повалил его на землю.
— Давай! Давай! Наяривай! Играй музыкант, играй так, чтоб кобза вдребезги! Валяй! Жги!
— И-эх, цыгане!
Темень непроглядная. Мороз жгучий. Тихо-тихо падает снег. Ветер в поле спит. Спят — не шелохнутся голые акации. Собаки по конурам спят. Петра застыла, прильнув ухом к двери. Прильнув к той же двери, застыли и Нета, и Тулпиница Бобок, и сестра моя Евангелина. Старухи, что месили тесто, пекли хлеб, а потом жарили и парили целый день, спрашивают вдову Петру:
— Ну что? Ничего не слыхать?
— Вроде бы… Вроде бы что-то слыхать…
С музыкантов пот ручьями льет. С гостей, что в круг встали и отплясывают, — тоже. Земля под ногами дрожит. Ходуном ходит. Стонет.
Парни не пляшут хору. Парни в сенях топчутся. Хору пляшут мужики в летах. Закружила хора и Данчиу, и Пэскуцу. Но отчаяннее всех выделывает кренделя ногами лысый дед Бурдуля.
— Гей! Гей!
— Пок! Пок! Пок!
Музыканты смолкли. Замерла, рассыпалась хора. Замолчали мужики, замолчали бабы. Во дворе под самым окном горницы, где заперлись жених с невестой, грохнул Авендря об землю горшок с золой. И следом все парни, что явились на свадьбу, снарядившись, как положено, палят в воздух из турецких пистолетов с длинными стволами и костяными рукоятками, палят из пистолетов венгерских со стволами-раструбами, палят из старинных ружей, хранящихся по чердакам еще со времен восстания[3]. Все холмы вокруг нашей Омиды отзываются мощным грохотом. Тише. Еще тише. Снег падает большими пушистыми хлопьями. Словно сама тишина стелется. Ничего уже не слышно. Ни звука. Тихо.