Выбрать главу

Сорян не расстается с карликами Костандины. Все трое продолжают пить как ни в чем не бывало.

— Когда я был в солдатах, — рассказывает Сорян, — когда я был в солдатах и охранял Дунай…

— А мы никогда не будем солдатами, — в один голос заявляют лилипуты, — вызвали нас на призывной пункт в Турну, а оттуда назад отправили. Ростом, говорят, не вышли.

— Да, с вами никто не сравнится.

Отец хочет войти в дом. В сенях полно посуды, пустых бутылок, оплетенных бутылей, остатков еды. Сестра Елизабета, которая пытается навести хоть какой-нибудь порядок, увидев отца на пороге, спрашивает:

— Хочешь войти?

— Да. Мне бы прилечь. Кости у меня болят. Словно кто-то вальком поколотил, так болят кости.

— Иди ложись. Постель я перестелила, простыни поменяла.

Отец проходит через сени, открывает дверь и застывает на пороге. Постель аккуратно постелена, покрыта белоснежным покрывалом, и такие же белоснежные возвышаются на ней две подушки.

Но зачем, когда стелила и убирала постель, Елизабета положила две подушки? Позавчера в этой постели умерла мать. На ней она лежала до вечера вчерашнего дня, пока ее не вынесли из дома, не проводили на кладбище и не похоронили.

Отец будто впервые видит эту комнату. Над кроватью висят две иконы: святой Георгий верхом на белом коне и святой Димитрий на огненно-красном. Почему на всех иконах святой Георгий изображается на белом коне, а святой Димитрий — на красном? Старшего отцовского сына зовут Георге. Теперь он священник в Урлаце, в долине Праховы, и носит бороду. А первую жену отца звали Думитрой. Теперь… Теперь ее прах давно уже смешался с землей… Земля и голые кости на кладбище, на том самом кладбище, на котором вчера вечером похоронили и вторую его жену, Марию… В комнате, где не совсем выветрился запах ладана, запах расплавленного воска, запах покойника, висит еще одна икона. На ней изображена молодая женщина, почти девочка, красивая и белокурая. Она держит на руках ребенка, и ребенок этот улыбается. Он совсем голый и улыбается. Молодая женщина — это Мария, божья матерь, а голенький ребенок — сам бог наш, Иисус Христос. Мария, божья матерь, застыла неподвижно на иконе, а другая Мария, его Мария, мать его детей, тоже неподвижно застыла в земле. Отец шепчет:

— Мария, Мария… Как я любил тебя, Мария!

Нет! Нет, он не ляжет в эту чистую постель с двумя подушками. Он в ней спал рядом с Марией, спал годы и годы, сотни и сотни ночей. Нет, не сотни и сотни, а тысячи и тысячи ночей.

Отец поворачивает голову и говорит моей сестре:

— Не могу я здесь спать. Приготовь каморку возле кухни во дворе. Я туда перейду. Поняла?

— Поняла, — отвечает моя сестра Елизабета. — Ты не хочешь спать один там, где никогда один не спал.

Отец обрывает ее:

— Тебе это обязательно нужно говорить?

Я покидаю их и поднимаюсь на насыпь железной дороги.

Брат Штефан кричит мне вслед:

— На виноградник пошел?

— Нет, на станцию. Хочу узнать, когда идет поезд на Бухарест.

— Можешь не ходить. Один поезд идет в семь, другой в одиннадцать.

— Все-таки схожу.

— Как хочешь.

На самом деле я хочу сходить не на станцию, а на кладбище. Вчера, как раз в это время, несли мы маму на кладбище, чтобы замуровать ее под сводом, сложенным моим племянником Стэнике. Все, кто следовал за гробом, оплакивали ее, особенно рыдали ее дочери, причитала даже Костандина. Мы похоронили ее, оставили на кладбище, а сами вернулись домой. Дома мы ели и пили, потом на нас навалились усталость и сон. Кто спал на холме, кто на винограднике, сестры мои, свалившись в изнеможении, заснули здесь, в доме, а мама провела свою первую ночь вечного сна на кладбище.

Шагая тропинкой вдоль железной дороги, я дошел до родничка — тоненькой струйки холодной, чистой воды, выбивающейся из склона холма. Я останавливаюсь, мою руки, складываю их ковшиком и пью воду. Другие роднички, такие же светлые и холодные, текут под нашими усопшими, под дорогой, пробираясь к Кэлмэцую.

Я подхожу к ограде, отделяющей восточную часть кладбища от железной дороги. Высокая ограда сделана из толстых, заостренных кверху досок. Вдоль забора растут алыча и тутовые деревья, одни посаженные людьми, другие выросли сами по себе. Я осматриваю ограду, нахожу две сломанные доски, отодвигаю их и проникаю на кладбище. Двери старой деревянной церквушки распахнуты настежь. Внутри царит полумрак. Постепенно глаза мои привыкают к темноте, и я начинаю различать стены, лавки, подсвечники и даже иконы со святыми, у которых моя крестная, бабка Диоайка, выколупала острием ножа глаза для своих заговоров. Вот и кадила, в которых уже много лет не возжигался ладан, возле алтаря — старые ризы и епитрахили священников, что служили здесь в былые времена.