Писать диалоги куда труднее, чем высаживать рассаду. Если записывать, как разговор идет на самом деле, получается скучища с уймой «хм-м» и «угу» и прочей бессмысленной чепухой, говорит Лидвин. Не вставая с табуретки, она разыграла маленький спектакль. Примерно такой.
– Привет.
– Привет.
– Как дела?
– Хорошо, а у тебя?
– Тоже хорошо. Попить хочешь, а?
– Хм, с удовольствием.
– Чего тебе налить?
– Налей колы.
– Колы нету. Есть оранжад и яблочный сок.
– Ну, тогда оранжад.
– Пожалуйста.
– Отлично, спасибо большое.
– Точно как в жизни, – сказала Лидвин, – только совершенно неинтересно.
А мне показалось смешно, особенно потому, что она говорила на разные голоса.
– Погоди, возьмем теперь другой диалог. Дай подумать.
Лидвин зажмурилась. Я высадила в землю последние кустики.
– Диалог двух подружек, которые встречаются на вечеринке, – объявила Лидвин.
– Привет! Ты тоже здесь?
– А что, нельзя?
– Как жизнь?
– А ты как думаешь?
– Ну, хм-м…
– Да-да, вот именно.
– Принести тебе бокальчик вина?
– Да уж как минимум…
– В чем тут дело? – спросила Лидвин.
– Хм, ну, по-моему, у одной не все в порядке. Она вроде как злится на другую.
– А другая?
– Старается быть вежливой. Чувствует себя, думаю, немножко виноватой.
– Однако нигде не упомянуто, что одна злится, а вторая чувствует себя неуверенно, – сказала Лидвин. – Потому такой диалог и становится интересным. В нем сквозит напряжение.
Когда мы убрали садовый инструмент и сидели на лавочке, она сказала:
– В диалогах действуют те же правила, что и в настоящих разговорах: то, чего люди не говорят, по меньшей мере так же важно, как то, что они говорят.
– Понимаю, – сказала я. И глубоко вздохнула. Стало быть, надо научиться записывать то, чего люди не говорят.
«И глубоко вздохнула» я придумала позднее. Ух, сколько же всего мне еще предстоит освоить. Но этими тремя словами я, пожалуй, вполне приспособилась показывать, а не рассказывать. Вдобавок папа по-прежнему держал читателей в напряжении.
8
Нет, папа не упал с лестницы и сумел разыскать Диркье в толчее на пароме. Она с радостью согласилась поехать с нами. На утрехтский поезд можно ведь пересесть и в Хилверсюме.
Так что потом мы – Диркье, Калле и я – стояли со своими сумками среди других семей у паромной пристани в Харлингене, дожидаясь, пока папа подгонит машину с автостоянки. Правда-правда.
Почему его не было так долго, я поняла, только когда села в машину. Он вычистил ее от мусора. Мы бросаем бутылки, пакеты, соломинки, бумажные платки, кульки от бутербродов, изжеванную жвачку (правда, в бумажке), банановую кожуру и яблочные огрызки прямо на пол рядом с водительским сиденьем. Это наш мусорный ящик. Там ведь никто не сидит.
На сей раз я решила не спать, но не помню даже овечьего пруда на выезде из Харлингена. Проснулась я, когда машина уже остановилась и я услышала щелчок – закрылся багажник. Это явно был не хилверсюмский вокзал, а дом с палисадником на тенистой улице. Они вместе шагали к крыльцу, Диркье впереди. Папа шел следом, повесив на плечо ее рюкзак. Потом она его поцеловала (в щеку) и отперла дверь. Папа направился к машине. Рюкзак, подумала я. Ее рюкзак по-прежнему у тебя на плече.
– Мой рюкзак! – крикнула Диркье.
Папа опять поспешил к ней. Громкий смех. Еще один поцелуй. До свидания. Пока-пока.
Н-да, бывает.
– Проснулась? – прошептал папа. Калле еще спал.
– Где мы?
– В Утрехте, я довез ее до дома.
– Я пересяду вперед?
Вообще-то так нельзя, папа считает, что переднее сиденье – самое опасное для детей место в машине.
Я перелезла вперед. Сиденье Диркье было еще теплое. Я почуяла запах ее духов. Папа включил радио, тихонько. Когда мы снова ехали по скоростному шоссе, на пыльное лобовое стекло падали крупные капли. Дворник с моей стороны оставлял полосы, в нем застрял листочек.
Папа сидел с такой широкой улыбкой, что я спросила себя, следит ли он за указателями. И стала следить сама. Иначе бы мы наверняка прозевали съезд на Хилверсюм.
– А не надо описать, как папа выглядит? Во что он одет, какого роста, кем работает и какое у него хобби? – спросила я у Лидвин.