Так что же лучше?
Оба лучше. Восполняют друг друга — и Америка, и Россия.
А кто же еду будет создавать, кушать что?
Но ведь Эйнштейн не должен выращивать себе капусту. И труд русских думателей и спорщиков, лежа на печи или за бутылкой в трактире или на кухне, — как труд математиков: имматериальный, но — труд! Так что русские баре и интеллигенты, что вздыхали о деле и работать бы!.. — уже этими вздохами и упреками себе (Лермонтов, «Дума») величайше и наработали в Духе.
А и советские: в утопиях и мечтах, в их крахе, в муках и заблуждениях, — тоже за все народы потрудились, так что наш опыт — всем наука. Так врач-эпидемиолог прививает чуму себе, проверяя экспериментально, — и сам полубездыханный лежит. Конечно, не специально так захотели в России себя в жертву и службу принести. Но в Божьей экономии бытия объективно так вышло: будто нарочито, и призваны на то — русские, жители России и советчины…
Они были ошарашены моим патриотическим взрывом за Россию и советчину. И, видно, открылось им — иное измерение бытия, и труд там, и ценности, не подозревавшиеся ими. А то все «работу» считали созданием материальных изделий, вещей.
А культивировать душу? «Наука страсти нежной»?.. Конечно, можно — раз-два, ложись, «сунул, вынул — и бежать!», — а французы тут наворачивают какие галантные ритуалы игр любовных, ухаживаний, соблазнений, переживаний! Также и русские — во Психее…
Один обратил внимание на то, что Обломов в халат — одежду Востока одевается, привольную… И верно: евразиец, русский человек — в просторы, как в шаровары, облекся, прямо в них, как на диване, разлегся, широкая душа…
— А имя-то! — им я раскрываю. — Все из «о», а это — гласная, означающая центр; так что Обломов — при оси Бытия: куда же ему еще сдвигаться-то? Он — шар и кругл и совершенен. К нему тянутся и приходят.
Спрашивали: почему к Обломову приходят люди? Он ведь не богат, хотя что-то от него берут…
— Да ведь он — центр бытия: О — О —О…
И так получается панорама характеров: Чичиков — ездит, Одиссей — тоже, Обломов — лежит, а к нему приходят. Но по теории относительности это все равно: кто, кого считать движущимся. Ну а итог — один: панорама образов. Хотя это тоже важно, что Обломов лежит — как бог на месте, как Перводвига- тель (Аристотеля идея и термин: сравнивал его с прекрасной статуей: она стоит, но все влекутся к ней, и так недвижное производит и заводит движение в мире. — 24.7. 94): к нему влекутся и приходят, рассказывают…
…Воркует Субстанция — вон музыкой. Сама! Ее благословенное величество — как резвится! как глаголет!
Разбил очки в суходрочке
4. Х.91. Разбил очки — беда! И в какой ситуации постыдной!….Досада. Правда, разбилось то стекло, которое на слепом глазу, так что можно любую стекляшку вставить, без диоптрий.
А все ж — хлопоты, доллары… Ну и — постыд…
А вернулся с какого интеллектуальства — вечером-то! В «Рассел-хаузе», доме с колоннами, еще 1828 года постройки, такой особнячок аристократический, — феминистка из Нью-Йорка читала эссеи свои, что у нее еще в работе. Присцилла пригласила. Хорошая дикция — понятно было почти все, кроме юмора. Это я для языка пошел — чтобы себя в атмосфере английского удерживать. Ну и глаза не портить, как смотря кино или телик.
Потом беседовали за кофеем, и я был представлен как профессор и мыслитель из России и что-то умное трекал…
Зачем это пишу? Да ведь это же у меня очередно болит — и «кому повем печаль мою?» Чего уж хитрить-то, коли наедине с собой и бумагой и Богом: ему-то видно. Я ж не на людей эссей пишу, как вон та журналистка, чуя публику и ее запрос, угождая и развлекая юмором и сленгом.
Она давала зарисовки горожан, наматывая их на себя — женщину, вышедшую в город лечиться от тоски одиночества — разглядыванием множеств людей и разных картин и сцен. И все оказывается целительно и интересно. Привела два варианта чувства города: Уитмена — восхищение и гордость, и Сэмюэля Джонсона, который выходил в город лечиться от тоски (как и Чайковский в программе к финалу Четвертой симфонии, где «Во поле березка стояла», писал: выходи в народ, когда невмоготу… — так примерно) и говорил: если кто устал от Лондона — значит, устал от жизни… Сюжет, конечно, хороший, экзистенциальный — для панорамы сценок. «Кто эта женщина? Зачем она ходит по городу?» — себе адресует писательница вопрос глазами встреченных — и получается живо. Серия коммуникаций, общений; и город выходит сказочен, и люди все — как персонажи из чудес…
Нормальная литература.
Ну ладно: ты тоже запиши то интересное объективное, что вчера в занятиях со студентами тобой и ими намыслилось.
Лермонтов
Лермонтова вчера разбирали. Удачно сообразил дать его после Обломова — во явление той интенсивнейшей работы духа и души, которую делает русский человек, ничего видимого и материального не делая, а даже лежа на диване. Вулкан работы открылся — в этом маленьком желчном[5] человечке в офицерской форме (ничего о нем не знали).
Я начал с «Ангела»: душа, посланная на воплощение, тоскует по небу, плохо заземлена; нет корней — все наверх обращена, в воздушное пространство, где Парус и Листок дубовый, Тучки и Демон — как и «Недоносок» Баратынского: «Я из племени духов, Но не житель Эмпирея…» Одинок — насчет «коммуникации».
Но нет: он — любит, но все далекое: природу, небо, родину; а вот коснуться живого человека, любить реальную женщину боится, — одна студентка, Мелисса, заметила — так четко и прагматически.
Да, у русских это так: легко любить дальнего, а ближнего — нет, трудно, воняет, слишком жестко и резко — материальное, телесное…
Я даже расплакался, когда перечитывал перед лекцией «Ангела», — о нем, о нас, о моих девочках — такие души присланы хрупкие на воплощение тяжкое.
И как каждое состояние души передается Лермонтовым — абсолютно, мощно, как единственно возможное. И самоубийственная тоска, когда «И скучно и грустно», и восторг, «Когда волнуется желтеющая нива»… Но то все — природа, дальнее. А невыносимы — люди, рядом, толпа, социум — «Как часто, пестрою толпою окружен…» То-то и в «На смерть поэта» и свое личное отвращение от всякого человека передал, ближнего, себе подобного. Милы лишь дальние: мужики в «Родине», солдаты в «Бородине». Еще — природа, кавказцы, демон и мцыри… Но не свои. Сплошное НЕ им.
Маша Раскольникова обратила внимание на то, что Парус и Листок — это плоскости на ветру:
— Это подтверждает Ваш СВЕТЕР, — сказала. — Еще и «Тучки»… (СВЕТЕР = СВЕТ + ВЕТЕР в одном слове — мой неологизм, каким я означаю душу русского народа. — 24.7.94).
И все ведет диалоги со своею душой: «И скучно и грустно», и «Дума»… Завод работы — этот Лермонтов: сколько наткал из материала своей души переживаний, состояний!..
Поразились они его идеалу-мечте («Выхожу один…»): ни жить, ни умирать, но быть погребенным под дубом — и спать. И все время мечта о покое.
— Как будто устал, не живши еще! — они воскликнули верно.
— И у Тютчева «Усталая природа спит», — привел им я подобное.
Вот это отсутствие Желания — Desire, которое столь важно в Американской архетипии как мотор деятельности. (У Драйзера — Трилогия Желания; у Шервуда Андерсона роман «По ту сторону желания»; у Теннесси Уильямса пьеса «Трамвай «Желание»»… — 24.7.94.) Хотя нет: оно напирает — «Огонь кипит в крови» все же. Но «царствует в душе какой-то холод тайный». Оцепенение (Кащеево ль, Берендеево ль царство?..). Немочь бледная выходит. Паралич воли. На корню засыхает. Не плодоносит. Бесплодная смоковница. Рок какой-то бесплодия… Но опять же — бесплодия в материально-телесных, физических проявлениях. Зато жертвою сего, как в аскезе монастырской, — какая интенсивная деятельность в пространстве ангельско-де- монском — в воздушном пространстве между небом и землей, где, по Порфирию, — Князя духов царство…