Еще возникла идея: поездить мне по разным городам-уни- верситетам в эти 4 дня мои между классами, почитать лекции и еще заработать. Попросил меня рекомендовать — но и забоялся: не помешает ли моим тут регулярным занятиям? Пока лишь их и успеваю без натуги делать… Питер Реддауэй звонил и устраивает мое выступление в Кеннан-центре. Еще у Майкла в Йеле прочту.
Однако оторвусь. На завтра надо досочинить. 9 вечера уже.
9. Х. 91. Ну вот — сообразил устроиться: подложил еще экземпляр под копирку — я так и письмо вам, и записюрьку себе стану сразу писать. Давно бы так! А второй экземпляр буду вам посылать, потому что там бумага легкая — под ихней копиркой, что специально с бумагой соединена, — так что больше страничек в конверт войдет.
Ой, снова немного успокоился. А то вчера лекция и занятие с английским классом было мало удачное. Я им не подготовил текстов на предыдущем занятии, так что они не читавши пришли, и пришлось мне больше вякать; а потом, когда попросил их высказывать мысли, и они начали, — они опять забыли мне медленнее и отчетливее говорить, как я просил раньше, — и торопились, и комкали слова, да еще и сидели в разных местах отдаленных просторного класса; я подходил к каждому и не все понимал, — и было у них разочарование, что я не всегда реагировал, а у меня — угнетенность… Так что я под конец устал душой.
Зато через час взял блистательный реванш в русском классе: разбирали «Ревизора» — и вместе думали, и хохотали, и я на ходу нападал на новые уразумения и увлеченно развивал.
Но тоже выдохся под конец. И решил теперь сделать, как тут профессора делают: подобрать книги, из них нужные мне страницы указать, отнести на ксерокс — и там сделают, а студенты придут и купят, как и было с текстами Уитмена, Адамса, Форда, — и тогда занятия хорошо проходили: у них копии были исчерканы их пометками, они рвались говорить — и с меня нагрузка спадала. Так что минут 45 обсуждали, и минут 45 я им новое читал иль говорил. Так легче.
Вот с утра уже сходил, подобрав книги со вчера, — на ксерокс. Буду Россию в английском классе на нескольких занятиях давать. И даю им переводы на английский: «Медного всадника», из «Обломова» главу I и «Сон», «Ревизора», набор стихов Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Блока, «Легенду о Великом инквизиторе», «Челкаша». Песни о Соколе и Буревестнике и «Двенадцать» — да почуют благородный заряд советчины. А из мысли русской — нашел тут кусок из Федорова в Антологии «Вопрос о братстве» — страничек 30. Раньше собирался давать Чаадаева, «Письмо к Гоголю» и Речь Достоевского о Пушкине, но раз выбирать (а много им давать нельзя, времени мало), то что выше и характернее?.. Так сделаю и в русском классе потом. Так что я тоже ваш и наш — и свой (Федоров тоже мне уже свой!).
Успокоился несколько насчет комплекса пошехонца тут. Вчера уроки проводил с одним стеклом в оправе очков (второе мне мастер, разбитое, вынул подальше от греха, пока найдет замену и вставит — сегодня должен…) — и забыл про это, и они, может, не заметили.
А вообще неприятно — и мне: какой-то взрыв — жадности или растерянности? Но еще об этой моей «проблеме» узнала вся кафедра, и, верно, смеялись над очередным советским русским, или, как Юз презрительно называет, над «совком» («совок» = советский человек). А я, напротив: сначала пострадав, начинаю облекаться в «у советских собственная гордость, на буржуев смотрим свысока!» И все более себя чувствую НАШИМ и задним числом восцениваю бедную советчину, так уж наповал поруганную, которой я ведь — сын! С этим ведь родителем провел всю жизнь. И пусть он промотался и вышел дурак и пьяница, да так ведь и сын может быть вор, а мать его любит, и тот выкалывает «не забуду мать родную» — на руке.
1.20. Ну и жизнь! Прервался в без десяти 12 и пошел по приглашению на ланч профессоров с докладом одного историка на тему: «История — описание или «нарратив» = рассказывание»? А там — ланч сервирован: вино, соки, сыры, булки, фрукты, виноград… И я набрал и ел, и слушал их умности. Пришлось и представиться: «Я — приглашенный профессор из Москвы, читаю курс «Национальные образы мира»».
Сейчас вернулся к себе по лужайке: все тут рядом. Выпил кофе — оно в свободном доступе в офисе для сидящих там; но я не сижу, а захожу из домика рядом. Вот выпил — и к себе, и тюкаю.
Но как эти холеные ученые шутят, улыбаются, свои профи- игры разыгрывая! История реальная их не касается — американцев вообще (они одни и те же, уже двести лет, лишь заполняют и совершенствуют структуру; история — занятие Старого Света. — 28.7.94) и профессоров гуманитарности, в частности. А у нас-то! Чтоб шаг практический сделать, надо историю понять, историософию: где мы? на каком витке и какой траектории? Экзистенциальный интерес имеет для нас история, а там она — случайно прагматиками делается, реагирующими на просто жизнь, — и хорошо получается; историкам же — лишь играть в свои кастальские игры. У нас же решит один волевой правитель: что виток истории именно такой и вот что надо делать, — и пошел корежить страну и людей! И Петр знал, чего хотел, и Ленин, и Сталин… — а что вышло?..
Да, у нас все равно сверху и державой история делается: иное — не по русскому космосу, броуновым движением ему не упорядочиться, как вон в Америке вышло. Так что идея нам нужна — понятие, чего хотеть, делать и как… И тут сразу — конфликт с чудесной реальностью России: какой-нибудь фортель непредсказуемый да выкинет.
Тут вот студенты удивляются: у русских что — нелады с логикой? И у Пушкина нашли бунт против нее.
Вчера толковать «Ревизора» начали, и они нашли, что все там — «имморал» = безнравственны.
— Да, конечно, — говорю. — И все забавны и прекрасны — эти плуты и мошенники — как гномики из Диснейленда, живчики!..
Стали искать все же положительных там персонажей. Одна нашла:
— Марья Антоновна! У нее ясный взгляд, и не дала соврать Хлестакову: «Маменька, «Юрия Милославского» господин Загоскин написал!»
— Она моральна, потому что молода, еще не успела… — я, было.
— Нет, она и потом маменьке умно перечит, — настаивала дева. Она же нашла, что и Осип — положительный, умный, в нем здравый смысл. И тот учитель, что про Александра Македонского со страстью рассказывал.
Я восхитился этим американским наклонением ума, видения. Я сам включился искать тут положительное. Напомнил, что сам Гоголь сказал, что СМЕХ — вот главное положительное «лицо» в его комедии.
Но еще и так понял: ведь в этих плутах жизненная сила, витальность, они чего-то хотят, они живчики. А это в русском космосе роковой усталости и анемии с детства, где паралич воли — от земного тяготения матери сырой земли, — любая жизненность тут есть ценность. Хотеть чего-то — уже плюс. В Америке Желание — великая категория. А у нас она — в отпаде. Эти же, в «Ревизоре», мошенники, бутузы — как детки: чего-то хотят, пусть животного и примитивного. И в том городе — кушают люди! Завидноупорядоченное то гнездо-утопия — в сравнении с нынешним-то хаосом, энтропией и выморочностью. Полножизненны!
Кто-то обратил внимание на то, как много и разное у Гоголя едят. Я припомнил, что и в «Мертвых душах» им отмечено, как кушают «господа средней руки», какой у них аппетит. То у Гоголя, возможно, — оральный секс, детский, так как женщины, похоже, он не знал. И тут же припоминаю, что умер-то Гоголь — оттого, что заморил себя — голодом! По идее-науке-вере! И это — он-то, такой поэт яств!
Характеристику Гоголем Хлестакова — как «без царя в голове» перевели по-английски: scatter-minded= «с разбросанным умом». Вникнув, я понял: «без Царя» = Свободный! Свободный — от личности, от центра «я». Но все же свободный человек — вот он!