Вчера (в ночи то есть) представлял разных женщин, студенток тут… И все равно ни на кого лучше не распаляюсь, как на Светлану — жену, ее представя. Вот это — да!
3 ч. Неусильно день провожу. Два часа посидел на солнышке, написал Россию для лекции. Потом слегка обедал, лежал; теперь поеду часа на два-три на велосипеде: прекрасная теплая осень; на поле гольфа заеду — смотреть. Так — не особо весело, но безусильно и здорово, сохраняя армию (= себя) для жития, — препровождаю время живота… (Кутузовской тактикой, которая — русский стиль выживания и победы: тянуть время, уклоняться от клинча сражений — и так само собой. — 4.8.94.)
8 ч. Кажется, подвоскресил себя. Три часа на велосипеде по осени ездил, на огород-сад выехал, наелся малины и помидоров, груш набрал. Приехал, поужинал, дреманул. Сейчас вечер — мой. В животе — кайф. За окном шум-шелест. От дождя? Нет, от сухой листвы…
Теперь допишу кусок про Америку в лекцию.
20. Х.91. Да, жизнь спасенная тут идет. Воскресший я. Орга- низмус юн и свеж. Праздную утро. Птичечка на солнышке крылышками щебечет, к окну моему подлетев. Из спальни кларнет благородный с оркестром свои игры с бытием выводит. Выспавшийся в холодке, промялся в зарядке, душ принял; сейчас яблочков пару очистил. Присел у теплой батареи отмыслиться. Благодать! Жизнь!
Ничего не мучит. Нет проблем.
Но нет и мыслей… И вот уже это — завязь на мысль: требует себя расхлебать. Хотя это ясно — уже сотни раз такое расхлебывал я: из страдания Дух завязывается, растет.
Но так это и для стран-народов-эпох. Отчетливо про Россию мне это ясно. О том — пророчество Тютчева:
Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь небесный Исходил, благословляя.
Россия — сестра Христа. Страдный крест несла и снова вынесла в XX веке под советчиной. И из сока страданий — Слово России, дума, литература… И сейчас будет.
Хотя что это я так — преувеличиваю? Толстой — не страдание. Пушкин — не страдание. Это все под Достоевского подстроено — «страдание»! Ну и, конечно, — под советчину. Чем оправдать и восценить позор самоистребления, которому Россия предалась в веке сем? Вот и приходится святить страдание и славу ему посылать. И цветы из крови превозносить. Россия вся — храм Спаса на крови, как в Ленинграде на месте убийства царя Александра-Освободителя.
А почему называли себя цари так монотонно: Петры, Александры, Николаи?.. Так что «Вторыми» и «Третьими» себя приходилось уточнять. Правда, последнего цесаревича назвали Алексеем, но — и не вышло… Мало, что ли, русских имен: Сергей, Семен?.. Да, еще Иваны были — перед Петрами…
Но пора и позавтракать.
Корнфлекс с молоком. Кофе с медом. Поешь ты такое дома, в Москве голодной? Так что наедайся — в аванс… В животе и во рту — комфортно.
Юза Алешковского дочитал «РУРУ (Русская рулетка)»: как пьют самогон в деревне и на спор и на слабо всаживают в барабан пистолета одну пулю. Стрелялись Степан и участковый милиционер, а умер другой — Федя, просто от перепоя самогону..!
Ну и травлю давали обычную, Юзову, барочную.
А главная интонация (чувствую) — ликование человека, который вышел на счастье, дорвался до нормальной жизни — и лично счастлив. Как и я: я ведь тоже дорвался до живой вагины, до любимой жены, до нормальной семьи, чего уж и не чаял! И все — ликую: «Ликуй, Исайя!» — моя главная интонация. Потому и восписываю этот быт и будни счастливого на Руси человека — как чудо и невидаль и небываль. И право чувствую так писать — такие «жизнемысли».
Но вон и Юз миниатюры в китайско-японском стиле милые выдает:
«В холодном нужнике императорского дворца
размышляю о совершеннейшем образе домашнего уюта.
Зимним утром, в сортире,
с шести до семи,
присев на дощечку,
уже согретую фрейлиной И,
газетенку читать,
презирая правительственную печать, и узнать,
что… накрылась династия — Ах, Юз-фу, бесполезно мечтать о гармонии личного и гражданского счастия».
Прелестно! И эта «дощечка, согретая фрейлиной И»… Дорвался до нормальной жены и семьи — Юз, богемой бывший…
И вот здесь, в Штатах, в нормальной не жестокой стране, как сладко отсюда все припоминать и восписывать готические романы из савейской жизни ужасов на дне бытия!
Так что у него — положительный герой, мечта советской критики, осуществлен: счастливый человек!
— Просто нормальный, — поправил он, когда я ему в порыве позвонил. И ему было приятно — встретить «разделение» чувств и позиций.
— Как бездарно всякое критиканство! — он сказал, и я вполне согласен.
Испугался выступать по радио
22. Х.91. Вернулся из поездки в Дартмут: Юз и Ирина возили меня туда лекцию читать к ихнему другу Лосеву Леше и Нине Моховой. Милые, тонкие люди. И лекция мне удалась — чувствую. Некоторые ошибки в артиклях и в произношении греческих слов на их манер. Но дикция у меня ясная, и текст интересен, и читал я с некоторым артистизмом интонаций в голосе… Но — так мало вопросов. Представляю, какую бучу бы моя концепция Америки, России и Еврейства вызвала у нас! А тут — академично послушали, пару профессиональных вопросов задали, улыбались — и разошлись.
Потом ужинали — пировали. Разговорился с ними. Однако переел свинины — не было гарнира, картошки или вермишели, а одна запеченная свинина с вином — хоть и нежная, но давило в ночи. Сегодня ел и пил мало, очищался. Но все равно — утомление. Дорога назад— тоже три часа. А главное: когда видишь их две семьи, уже тут спаявшиеся в здешнем образе жизни, в заботах своих и сюжетах, чувствуешь, насколько ты иной, не ихний, отслоен…
Особенно — в следующем сюжете. Накануне мне звонил из Вашингтона Фрумкин Владимир и, зная, что я буду у Лосева в Дартмуте, предложил нам с ним провести разговор, а он запишет, передаст по «Голосу Америки» на Россию и пришлет чек…
Переночевав у Лосевых, я с утра сегодня отходил от вчерашнего и освежался, готовясь на эту беседу днем и на встречу за ланчем с профессорами-русистами Дартмута. Юз с Лешей ездили куда-то к немцу, готовящему какие-то исключительные сосиски, зальц немецкий и колбасы, запасать себе. А я сел почитать в их доме «Огонек» после путча, сентябрьский. И там — про преступность в Москве. И вдруг дошло до меня: что же ты делаешь? Наведешь на себя, на след: что ты сейчас в Америке и возвращаешься к Новому году — так ведь собирался начать, чтоб не подумали, что я тут застреваю, остаюсь, но что возвращусь делить судьбу: это я собирался сказать во извинение, что стану что-то говорить-соображать про нынешнее, хотя и не знаю, что, да и неловко отсюда поучать: сколько людей — столько сейчас и поучателей, и потом что-то вякать?..
Да ведь чудак-человек! На заметку возьмут там услышавшие: на семью, на жену-дочерей наведу след, засвечусь. Мы-то в доме от соседей скрываем, что я в Америке, а тут во всеуслышание — нате вам!
И Светлану спросят: «Так Ваш муж в Америке — зарабатывает? И когда приедет?..» И какая этим Ларисе и Насте свинья будет подложена — девочки же боятся! И вот я отсюда засвечу всю семью; приглашу: грабьте нас, убивайте, у нас доллары есть, привез!..
Когда дошло до меня это и каким идиотом и гадом меня мои девочки обзовут, если такое совершится, — то понял, что никакие 200 долларов не возместят возможных страхов. И когда они приехали с покупок, я вышел и сказал: прошу извинения, но я боюсь и говорить не буду. Надо отменить. Они посмеялись, но позвонил Лосев в Вашингтон, отменили разговор, и мы сидели, тихо обедали, беседовали.
Но этот казус, конечно, меж нами водораздел дал ощутить: они тут, в безопасности, а мы там — в стране преступности будем жить и в голоде. И так мне жалко и мило стало все НАШЕ, тамошнее: ибо там мои девочки русские, и никуда они не тронутся, и я с ними. И какое-то благородство и возвышенное пре- терпение отделило меня от Юза, тут все покупающего и меняющего и даже меня слегка наебывающего, хотя — ласково и умеренно. Вон сказал по пути, что Гачеву надо Лосеву бутылку поставить и что он бы сам, но лучше от нас всех я — и на 15 долларов купил бутылку ирландского виски. Ботинки свои сношенные мне за 5 долларов сбагривает, говорит, что раза два всего надевал, а там подметка от стертости потоньшела. Но все равно возьму, хотя и тесноваты…