Но и нашей дружбе с Моней нередко мешала хозяйка. Она выходила во двор, как только я ласкал козочку, и, приговаривая всякие нежные слова, ловила её, брала на руки, целовала и уносила в сарай. Поиграть с Моней очень хотел веснушчатый мальчик Боря с соседнего двора. Он частенько просовывал нос сквозь частокол и подолгу любовался красивой козочкой. На его месте я давно бы перемахнул через забор и вволю набегался с ней, а Боря не решался: моя хозяйка заменяла больную учительницу в последней четверти и влепила ему в табель двойку по арифметике. Да и вообще он был ласковый, как девчонка, худой и какой-то забитый.
Я пожалел мальчишку и как-то спросил его, когда дома никого не было:
— Донесёшь Моню вон туда? — и показал на крутую, лесистую Тумануху, что возвышалась прямо над посёлком.
— Ещё как! А зачем? — насторожился он.
— Поиграешь с ней.
— Ладно.
Я поймал Моню, привязал к её ошейнику кусок верёвки и передал ему трепетную козочку на руки.
— Беги! Чтоб одна нога здесь, а другая там! Я приду за козочкой вечером. Только к дереву привяжи, да покрепче.
Боря глянул на меня горящими глазами, кивнул и, путаясь в длинных штанах, помчался огородами к Туманухе.
Я ушёл по делам, вернулся перед ужином. Девочки сидели, понурив головы, Афанасий Михайлович бегал по посёлку в поисках Мони, хозяйка… плакала. И, кажется, это была не увёртка. Она даже сказала мне:
— Какая жалость, какая жалость!
Я вызвался поискать Моню и без труда нашёл её и Борю на полянке под молодой лиственницей. Козочка уже спала, свернувшись калачиком, а Боря побежал навстречу и крикнул:
— Ой, как вы долго! А мы так наигрались, что есть хочется!..
Утром я пошёл навестить Кардымова. Он спросил:
— Ну, как там ваша хозяйка, Елена Антоновна? Успокоилась, что постояльца ей дали, или всё стрижёт и бреет?
Я рассказал ему, что спал на матраце и на подушке, под хорошим одеялом. А утром меня разбудило солнце: оно заглянуло в комнатку, едва поднявшись над Семинским перевалом, стрельнуло лучом в зеркало, а оттуда — зайчиком мне в лицо. И на столике у меня только что стоял стакан молока, покрытый листочком из новой тетради, а рядом — кусок ещё тёплого пирога.
— Красота-то какая! — от души рассмеялся Кардымов. — Хотели вы, не хотели, без умысла, конечно, а какую отличную увёртку применили! Надо и себе что-то придумать, а то старуха крепко забижать стала!..
Старый, добрый Ларька
Однажды я спросил у Кардымова, нет ли у него свободной лошади. Мне хотелось поехать на ферму пятнистых оленей в Арбойту.
— Это мы устроим. На конюшне Ларька стоит. На нём и поедем в ходке.
— Как это — в ходке?
— Ну, в тарантасе. Кузов — большая корзина, и на рессорах.
Он запряг Ларьку в тарантас, и мы поехали на ферму.
Торной дорогой, у подножия сопки, на широкой равнине, усеянной ромашками, мы ехали часа полтора. Потом выбрались на перевал, и Ларька помчался под уклон в красивом бору, где стояли старые, в два — три обхвата, лиственницы.
Слева, вдоль ручья, деревья погибли, и вековые великаны, еще с зелёной, живой хвоей, валялись на земле: три дня назад здесь пронеслась буря и вырвала их с корнем.
Кардымов остановил Ларьку, начал вздыхать: он был в отъезде и ещё не знал, что тут наделал злой ветер.
— Ай-ай-ай! — приговаривал он. — Не успели сюда табун перегнать, какое пастбище загажено! Пилить, пилить надо деревья. При такой жаре да сырости мигом погниют ветки. Вишь ты! — толкнул он меня локтем.
На поваленной лиственнице, возле корней, металась рыжая белочка и грозно цыкала на суслика. А он сидел на земле с большой веткой в зубах и тревожно оглядывался на нас.
— У белочки гнездо тут, вот она, бедняга, и боится, что суслик обидит маленьких. Значит, буря и ей вреда наделала. Ай-ай-ай! — И он уже забыл и о белке и о суслике, встал на сиденье и начал пересчитывать сбитые деревья. — Сотни две пало, не меньше. Вот беда! — И крикнул: — Но, Ларька, но!
Арбойта — такой зелёный и маленький хуторок в горах и стоит он в такой лощинке, что я заметил его, когда Ларька уже ткнулся носом в околицу перед первой хатой.
За кустом бузины, где-то рядом, заржал конь, и девушка-алтайка запела ему песню: