Росица прыснула:
— Не может быть! Энчо, неужели это ты? Ой, я и не узнала! Зачем ты загримировался?
Хорошо, что я и так был красный, как светодиод, а то бы они заметили, что меня от стыда бросило в жар.
Вместо меня ответила Лорелея:
— Что ты такое говоришь, Росица! Загримировался! Разве не видишь, на кого теперь похож мой Рэнч?
— Нет…
— На Орфея, на кого же еще!
Мама Росицы вытаращила глаза:
— На Орфея?.. Гм… Пожалуй, немного… Но зачем?
— Как зачем? Затем, чтобы комиссия своими глазами убедилась, что он самый подходящий кандидат на роль Орфея. А если вашу прелестную Росицу возьмут на Эвридику, это будет самая очаровательная парочка на свете!
Петрунова ничего не ответила, но взглянула на нас с мамой так, словно мы марсиане, только что ступившие на планету Земля. Лорелея была страшно довольна. Наверно, решила, что если мы так поразили Росицу и ее маму, то комиссия наверняка будет сражена наповал.
Жара и духота на лестнице все усиливалась, бабушки охали, что нечем дышать и негде присесть, но ровно в десять на площадке второго этажа появился Маришки, режиссер. Он был все в той же футболке с нарисованным Орфеем и в сандалетах на босу ногу. Похоже, так и не переодевался с первого тура.
— Прошу тишины! — крикнул он. — Друзья мои! Второй тур продлится довольно долго — возможно, до самого вечера. Предлагаю вам ждать в сквере напротив. Когда подойдет ваша очередь, мы вас пригласим. В списке семьдесят три кандидата. До обеда мы рассчитываем прослушать сорок человек, остальных — во второй половине дня. О результатах письменно вас известим.
Кое-кто из бабушек начал протестовать — их номера последние, до ночи, что ли, ждать? Лорелея не протестовала, потому что я был под номером двенадцать, а Росица тринадцатой.
— Нам повезло с номерами, — шепнула она. — Комиссия уже успеет проснуться и уделит нам больше внимания. Сейчас они еще наполовину спят…
О том, что тринадцать число несчастливое, она умолчала.
Маришки объявил:
— Прошу первые семь номеров пройти в зал!
Трое мальчишек и четыре девчонки вместе со своими сопровождающими протолкались вперед.
— Нет, нет, только дети! — сказал Маришки. — Родители не допускаются. Прошу вас, товарищ, отойдите. Вы тоже…
— Как же так? — в панике закричала Лорелея. — Разве мы не будем присутствовать при отборе?
— Нет, товарищ, — ответил Маришки. — Присутствие родителей нежелательно. Дети стесняются, робеют…
Все стали расходиться, недовольно ворча. Особенно громко ворчала Лорелея:
— Безобразие! Да ведь дети, оставшись одни, растеряются, онемеют!
Мама Росицы возразила ей:
— В этом-то и состоит отбор — установить, насколько уверенно ребенок держится с посторонними. Ведь позже ему придется играть перед камерой, микрофонами, юпитерами, всей съемочной группой. Но вы не беспокойтесь, Мишо Маришки и Владо Романов умеют расположить детей к себе, раскрепостить, снять излишнюю скованности и смущение. А сегодня там еще Голубица Русалиева, редактор, у нее тоже есть подход к детям.
— Нет! — возмущалась мама. — Я не могу с этим согласиться…
Все это время Росица обалдело рассматривала меня, словно я не Энчо, ее добрый приятель, а неизвестно кто, иностранец какой-то.
Бабушки заняли в саду все скамейки, принялись вязать свитеры и перчатки, а кандидаты в артисты стали кувыркаться на траве, прыгать через ограды, бороться.
— Давайте и мы пойдем погуляем, — нарушила наконец молчание Росица. Наверно, не знала, что еще сказать.
— Нет, нет! — воскликнула Лорелея. — Рэнч, ты никуда не пойдешь. Где тебя потом искать? Испортишь прическу…
Тогда мы с Росицей сели на соседнюю скамейку, и у нас завязался глубокий, сердечный разговор.
— Ты получил мое письмо? — спросила она.
— Получил.
— Почему же не ответил?
Как быть? Что я мог ей сказать? Что девять дней был в заточении, как граф Монте-Кристо, и не имел ни малейшей возможности отправить хоть какую-то весточку?
— Я б-был бо-бо-болен! — Когда я вру, я всегда заикаюсь. — О-о-отравился…
— Отравился? Грибами?
— Виски. — Это была правда, и поэтому я уже не заикался.
— Как интересно! Расскажи!
Меня взяло сомнение: рассказывать или нет? Ведь если я расскажу про ту дискотеку, где мне сломали зуб, то стану посмешищем в ее глазах, и она уже никогда не захочет меня видеть, не попросит научить ее плавать…
И все-таки я рассказал — не мог устоять перед ее бархатными глазами. Кроме того, я ведь целых девять дней был арестантом, виделся за все это время только с четырьмя людьми и теперь просто умирал от желания излить перед кем-то душу, говорить, говорить, говорить…