Автору этих строк Булат Шалвович в ответ на настойчивые допрашивания рассказал:
«Я пишу стихи. Некоторые иногда мне вдруг хочется напевать. Почему именно эти, а не другие, понять не могу до сих пор. Мне хочется напевать, тогда я придумываю мелодию, вот и все. Иногда эта мелодия появляется через десять лет, иногда через три минуты… Помню, что в 1954–55 годах я очень увлекался фольклором, мне нравилась фольклорная ритмика. Возникало желание не просто читать, а выпевать. Есть такая русская песня: „За морем синичка не пышно жила, пиво варивала…“ Мне нравилось это читать, напевая. Я даже стихи начал писать, стилизуя их под русский фольклор. Я написал военные стихи, которые так и не поются, в подражание:
Так, видимо, из подражания это возникло, постепенно. Потому что примеров не было. Вертинский был слишком далек и чужд мне тогда.
Когда-то в студенческие годы выучился трем аккордам на гитаре. Я их помнил. И вот сидели мы как-то дома. По-моему, был Евтушенко, совсем юный, Белла Ахмадулина, кажется, была. Как это обычно бывает, началось чтение стихов. Я только что приехал из Калуги, очень смущался перед московскими поэтами. В доме оказалась гитара (дом был чужой, я его снимал). И в каком-то азарте я взял ее и стал, бренча, напевать, просто чтобы развлечь сидящих, — не было ни магнитофона, ни патефона. Напевать я стал свое шуточное стихотворение о Ваньке Морозове; гостям понравилось, они заставили меня спеть еще раз, мне и самому понравилось, а когда они ушли, я стал, кряхтя, с помощью тех же аккордов, пытаться напеть еще одно свое стихотворение.
Вот так и пошло. Потом появилось пять песенок, и близкий круг людей их узнал, а спустя некоторое время их было уже десять, и их уже переписывали на магнитофоны.
Меня стали приглашать неизвестные мне люди в московские дома. Работал я тогда в „Литературной газете“. Помню, звонили мне по телефону, и какой-нибудь милый голос говорил: „Не сможете ли вы приехать к нам домой и попеть ваши песни?“ — „С удовольствием!“ — отвечал я, записывал адрес, брал эту злополучную гитару и ехал после работы по указанному адресу.
Там обязательно бывал магнитофон, я пел свои десять песен, магнитофон работал, все переписывалось. Вот так постепенно, но стремительно и бурно, стало это все разрастаться. Теперь я знаю семь аккордов на гитаре — за двадцать семь лет…»[76]
Рассказ этот, наверное, не менее интересен и поучителен, чем рассказ Жоржа Брассенса. Неважно, что вместе со своей синичкой Окуджава «поджигал» синее море с противоположной стороны, со стороны, так сказать, текста, нежели влюбленный в песню юный житель прибрежного французского города Сет. Существенны здесь не капризы и версии возрождающегося жанра, детища Евтерпы, затерявшейся в тумане тысячелетий. Существенно это явно и синхронно обнаружившееся тяготение к синтезу, встречное движение к центру — поэтической песне. И признание поэта в том, что вдруг он почувствовал в себе тяготение к фольклорной ритмике, к сказовой и напевной интонации песни о синичке, — оно тоже не случайно. Если поэт Булат Окуджава и склонен анализировать подобную спонтанную потребность («просто она носилась в воздухе»), внезапно возникшую и у него, и у многих вокруг, то Окуджава — филолог, историк литературы, наверное, поставил ее, эту потребность, в определенный исторический и психологический ряд. Конечно, сама она и вправду от Евтерпы, она спряталась на долгие века, напоминая о себе отдельными вспышками или, скажем, таким атавизмом, как напевное, «с подвыванием» чтение поэтами собственных стихов. Осмеянное на эстраде и на подмостках, это «завывающее» чтение на самом деле есть память, глубинная память подсознания об «Орфее с лирой в руках», о временах мусического синкретизма. Видимо, здесь есть принципиальная грань между чтением своих и чужих стихов: актер, читающий стихи с напевом, всегда смешон, фиглярствует, а поэт, так сказать, смешон нам ошибочно, будучи на самом-то деле естественным[77].
Когда поэзия осталась без музыки, а «слова и струны разъединились», стих вобрал музыку в себя, как бы аккумулировал музыку в слове. Стихотворение в этом смысле несет в себе самом песню. Музыка же, вернувшись к стиху, отбирает у него часть нагрузки, допускает, чтобы стих был чуть «реже» или «жиже». Как, скажем, текст пьесы должен быть несколько легче, «разреженнее», чем текст стихов или прозы, дабы было что делать театру, актеру и режиссеру. Пьесы, где текст подобен настойке или экстракту, как правило, несценичны, слишком хороши, сколь это ни парадоксально. Нужно чуть «облегчить» текст «Ревизора» или комедий Сухово-Кобылина, чтобы получились спектакли, которые говорят, по выражению К. С. Станиславского, «глазу, а не уху».
77
Об этом интересно и свежо пишет актриса Алла Демидова: «Мандельштам, говорят, читал свои стихи, откинув голову и нараспев, захлебываясь словами. Основное в его чтении — музыкальная фактура. Очень высоко взятая нота и статика… Записанное на пленку… стихотворение Б. Л. Пастернака „Не спи, не спи, художник…“ — чуть-чуть в нос, распевая, но очень просто… Внутренняя сосредоточенность на ритме, музыка стихотворения… Есть актерская манера исполнения стихов. Это почти всегда пересказ или показ. Иногда очень талантливый, но все-таки вторичный. Потому ли, что актеры читают чужие стихи?» (Литературная газета. 7 марта 1984 г.).