Но...
Но ведь можно сделать так, что все больше и больше людей будут если не излучать свет, то хотя бы пропускать его? Не свет в виде фотонов, а чудесный человеческий свет озарения, свет любви, свет бескорыстной веры? Можно, и тогда мой кристалл станет прозрачным, и озарится светом, который мне, темному и холодному, и представить-то невозможно.
Я посмотрел на дочь. Увидел Свету, настроенную на поглощение, Свету из которой никогда ничего не выходило...
Не выходило?..
Выходило. Мы сочинили с ней сказку о добром Сплюшке, который все время спит в ночном колпаке, услужливо спит за тех, кто не высыпается, и она связала его на спицах из ниток цвета морской волны, и он спал за нас, по несколько раз встававшим ночами к только-только появившейся на белом свете Полине. Мы сочинили...
Дочь уставилась в окно – не захотела, чтобы я увидел то, что являлось в ее глазах от этих моих мыслей.
– Зачем она пришла? – задумался я, и тут же Полина, не удержавшись, посмотрела человечески, и я получил ответ на свой вопрос: ее прислали посмотреть на сумасшедшего, ничтожного сумасшедшего, но она пришла посмотреть на Христа. Пришла посмотреть, действительно ли я новоявленный Христос. Видимо, мама позвонила Свете, и они поговорили. У мамы хорошие отношения со Светой – та богата, а богатство для мамы – первейший положительный признак. Богатые умнее и правы – знает она твердо.
– Знаешь, что сейчас пришло мне в голову? – сказал я. – Мне пришло в голову, что человек должен стараться либо пропускать свет, либо поступать так, чтобы он исходил от него, и исходил не как слова, а как божье излучение. И тогда все станет ясным, тогда сразу можно будет увидеть черного человека.
– То, что исходит от тебя – это свет? – спросила она, сузив глаза, и я улыбнулся: "Моя дочь!"
Мне не пришлось отвечать – в дверь постучали, и вошел доктор. Прощаясь с дочерью, я шепнул:
– Если ты в меня поверишь, я вознесусь...
Еще приходил сын. Он спешил и, поговорив о том, о сем, покровительственно похлопал по плечу и ушел. Вечером, подойдя к столу, я обнаружил на нем пакет, им принесенный. Он содержал лист хорошей мелованной бумаги с изображением старинной иконы на дереве. Лицо под нимбом было моим и несло стилистическое сходство с Христовым. Я улыбнулся – "Мой сын".
34
В то утро мне удалось принять двойную дозу таблеток, и я весь день был счастлив смотреть в потолок, смотреть, впитывая божественный мысленный свет. Вечером, когда я был уже не очень счастлив – стемнело, и потолок виделся не таким белоснежным, как выглядел днем, – вошел Степа – психический больной с небольшой, но стойкой манией (ему хотелось лишить дыхания всех женщин, изменяющих мужьям, но только лишь после получения весомых доказательств; за сбор коих и составление секретных баз данных он и был заключен в лечебницу по просьбе соседей и сослуживцев). Озабоченно склонившись надо мной, борец за чистоту супружеских отношений сообщил:
– Доктор уже неделю избегает тихих.
Я молчал, слабо улыбаясь, и Степа предложил поиграть в комнате отдыха в домино. Видимо, считая, что я не в себе, он был настойчив, и мне не удалось отвертеться. Простившись с потолком, я пошел, ведомый за руку. В коридоре, не удивившись, увидел Павку Грачева. Он стоял у стены в чистом и хорошо выглаженном белом халате. Вместе с ним на меня смотрел санитар. Они смотрели с трогательным благоговением, у Павки последнее было окрашено воспоминаниями о нашем совместном прошлом. Степа, дав мне время осознать происходящее, потянул за руку; я пошел. К моему удивлению мы миновали комнату отдыха – санитар и Грачев, соблюдая дистанцию, шли следом, – и оказались в кладовке, в которой хранилась гражданская одежда пациентов. Моя, аккуратно сложенная, лежала на столе.
– Одевайся, – посмотрел Степа победно.
– Меня выписали? – спросил я, не чувствуя ровным счетом ничего.
– Нет. Давай, быстрее. У нас всего десять минут до пересменки.
Я посмотрел на санитара.
– Сан Саныч – наш человек, – улыбнулся Степа. – Он здесь лечился десять лет, а когда вылечился, не захотел уйти.
– Но и я не хочу никуда уходить! Мне никогда не было так хорошо, как здесь. Меня все любят, и всех люблю, – сказал я, начав испытывать сильное беспокойство.
– Ты должен идти... – странно посмотрел Степа.
– Куда?
– Не знаю. В Иерусалим, на Голгофу, в Саратов, в Воронеж, тебе решать.
– Но я не хочу! Пойми, не хочу! Вовне одиноко и надо что-то делать физически!
– Пойдешь! Мы так решили.
– Кто решил?
– Индеец, Наполеон, Отелло, Сан Саныч, тетя Клава, я. И остальные.
– Но моя Голгофа, может быть, здесь!
– Покажи ему эту Голгофу, – выцедил санитар, стоявший сзади. – Время еще есть.
Степа взял меня за руку, привел в какую-то комнату, снял со стены постер с изображением киноактера Антонио Бандераса в роли красавца и предложил посмотреть в открывшуюся дырочку.
Я посмотрел.
И увидел кабинет доктора. Тот, с голой задницей, в белом халате, задранном до плеч, стоял, согнувшись в три погибели. Квазимодо, один из буйных совершал с ним половой акт посредством кулака, внедренного в анальное отверстие. В какой-то момент я увидел лицо доктора. Оно было искорежено страхом и наслаждением, болью и порочным счастьем.
Степа потянул меня за плечо. Оторвавшись от отверстия, я посмотрел в его глаза и понял – ему хорошо известно, что происходит в кабинете, и, более того, он сам в нем бывал.
– Вот почему ты должен идти. Он и тебя заставит.
Помолчав, Степа вздохнул:
– У нас тут Содом и Гоморра, факт. И они стоят на голове.
Я сел на табуретку, стоявшую рядом. Захотелось увидеть белоснежный потолок. Я задрал голову.
Потолок в комнате был сер и в трещинах. Местами обнажалась дранка.
"Они поверили, что я – Христос. Они считают, я пришел их спасти".
– Понимаешь, нам будет легче, если мы будем знать, что ты идешь по свободе, идешь, собирая вокруг себя хороших людей. Мы будем улыбаться, представляя тебя идущим, – прочитал мои мысли Степа. – И эти улыбки станут твоей силой.
– И еще одно, чтобы все по правде... – сказал он, поморгав. – Ты же сам говорил, что все люди рождаются Христами...
– Говорил. А что?
– Ну, Вася из 28-й палаты...
– Что Вася из 28-й палаты?
– Он это понял...
– Понял, что родился Христом?
– Да...
– Понимаю... Боливар не вынесет двоих.
– Ничего ты не понимаешь... Нам неловко, что у нас целых два Христа, а за забором ни одного...
Подумав с трудом, я согласился с доводом, вздохнул и попросил:
– Павел, ударь меня.
Санитары и Степа вышли, чтобы не видеть, как бьют Христа, и Грачев ударил.
Он ударил несильно, но мне хватило, и мозги заработали по-прежнему. Утерев выступившие слезы, я посмотрел на него пристально, внушая действовать, посмотрел. Он кивнул и вышел.
Прильнув к отверстию, я увидел доктора. Тот стоял у окна, застегивая поясной ремень. Квазимодо, подергиваясь, сидел на полу и дикими глазами рассматривал кулак, поворачивая его то так, то эдак.
Павел неслышно вошел в кабинет, птицей подлетел к доктору и со всего маха ударил по глазам.
Тот упал. В моем сознании появились свет и знание:
– Он ослеп, и будет уволен.
35
Я знаю, от чего бегу, но не знаю, чего ищу.
Покинув больницу через черный ход (охранник, увидев Христа, то есть меня, вскочил, стал торопливо одергивать форму) мы заехали ко мне за рюкзаком. К счастью, нас не дожидались – видимо, Сан Саныч пустил преследователей (в том, что нас преследуют, сомнений не было) по ложному следу. Собрав вещи, я сел за компьютер, молниеносно дописал 29-ю главу сего повествования и следующие вплоть до настоящей (это заняло около часа), обновил криптограмму и отправил по электронной почте первому попавшемуся издательству и в litportal.ru.