В ретроспективе все эти добычи выглядят иначе; не воровали, а выпрашивали, выменивали, добыть свет было так же трудно, как в каменном веке.
Радио молчало, стучал метроном, в какие-то часы передавали последние известия.
Все-таки попробуйте представить, что значит жизнь без туалета, как опорожниться? Тащить каждый раз на улицу кастрюлю, мыть ее чем-то — сил нет. Горы отбросов вырастали быстро, закрывали выход из дома; извините, описывать все это в подробностях не , но список приличий в блокадном городе сильно сократился; прошел год, еще полгода, как люди обходились без туалетов, уже дальше не знаю; удивительней другое — как огромный город в весну 1942 года избежал эпидемий. В домах лежали покойники, лежали в квартирах жертвы голода, морозов, попавшие под снаряды, лежали в подворотнях; я видел мертвецов в заснеженном трамвае, я сам туда зашел укрыться от ветра. Напротив меня сидел пожилой человек без шапки — наверное, кто-то ее взял.
Невероятными усилиями воскресшие люди весной очищали город от трупов, от нечистот; нетронутыми оставались разбомбленные дома, разбитые трамваи.
На Марсовом поле в конце мая появились грядки.
Мои личные воспоминания выцвели, затуманились, смешались с чужими мемуарами.
Везут на санках покойника — самая распространенная фотография блокадной поры. Это всем запомнилось. Но умирали не только от голода — снаряды, бомбежка, мороз… Причина смерти была едина: блокада. Зато известно было, сколько снарядов упало, сколько бомб, есть примерные цифры пожаров; нет таких причин, как отчаяние, смерти близких, безнадежность, уныние.
Попытайтесь представить себе квартиру, самую обычную, но благоустроенную, где в буфете стоит посуда, тарелки, вилки, ножи; на кухне кастрюли, сковородки — и все это бесполезно, потому что нигде ни крошки еды. Люди живут в благоустроенной жизни, где висит телефон, стоит самовар, в шкафах кофточки, брюки, утюг, простыни, мясорубка — всюду предметы для еды — и все бесполезно. Жизнь замирала и уходила в обстановке живого благополучия, иногда людям казалось, что естественней гибель в тюремной камере, на лагерных нарах, чем гибель семьи в своей квартире.
Голод сводил с ума, человек постепенно терял все представления, что можно, что нельзя. Он готов жевать кожу ремня, вываривать клей из обоев, варить засохшие цветы.
Раньше меня ужасало людоедство. На войне я понял, что не любовь, а «война и голод» правят миром. На фронте бывали дни, когда мы оставались без еды и день, и два, и три и готовы были жевать хоть свои портянки, чем угодно надо было набить желудок. Блокадникам было тяжелее, им казалось, их голод бессрочный. Сковородка пахла жареным, в хлебнице остался еще слабый запах…
Разговор с Григорием Романовым был коротким: Ленинградская блокада — героическая эпопея, а вы изобразили не подвиг народа, а страдание и ужасы голода, все к этому свели; получается, что вы развенчиваете историю великой заслуги, стойкости людей, как они сумели отстоять город; вам интересно, как люди мучились. Это чуждая нам идеология.
Примерно такую отповедь мы получили в обкоме партии, когда публикация «Блокадной книги» была запрещена. Второй раз то же самое выслушал Иосиф Ефимович , знаменитый кинорежиссер, лауреат всяких премий, когда ему запретили ставить фильм о блокаде по нашей книге.
Для «Блокадной книги» мы с прежде всего искали дневники блокадников — они были дороже, чем личные свидетельства. Блокадники, которых мы записывали, вспоминали свою жизнь спустя тридцать с лишним лет. Особенность любого дневника — достоверность; обычно автор излагает не прошлое, а сегодняшнее, он не столько вспоминает, сколько делится своими воспоминаниями, сообщает новости, рассказывает то, что произошло сегодня.