Выбрать главу

Это сломало жизнь водителю — то, что он сбил моего мальчика. Сломало. Он сошел с ума, вернее, у него было нервное расстройство, а в те времена и в тех местах, если оно было достаточно тяжелым, тебя погружали в инсулиновую кому и лечили током. Я жалела его, даже когда кружилась в этом отвратительном танце шока — пять па до места, где Дейв играл со своими приятелями. Жалела, потому что всегда считала виноватой себя, даже себе во вред. Я в два прыжка оказалась рядом с Дейвом, схватила за светлый вихор, ударила по лицу — раз, другой, третий. Тогда он побежал от меня, узкая попка вымазана в грязи, выбежал из заднего двора, через палисадник, а потом — БАЦ! Искореженный кусок плоти на асфальте. Удар был так силен, что голова мальчика раскололась надвое. Надвое. Лицо повисло, как скомканная тряпка, — а кругом кровь и что-то серое. Мыс Капланом продержались после этого год. Вряд ли он потом когда-нибудь называл себя «клоуном-фаталистом». Вряд ли после того, как я отыгралась на нем за всю свою вину и уничтожила всю любовь, которую мы когда-то испытывали друг к другу; сожгла ее в горниле своего добела раскаленного гнева и расколотила вдребезги все хреновые воспоминания.

— Муму.

Вот она, чистенькая, в джинсах, кроссовках и футболке, черные волосы собраны в конский хвост. Сегодня какая — то очень американская.

— Нэтти. — Меня пугает мое собственное хрипение, получилось какое-то «Н-н-рр».

— Муму!

Она бросается ко мне со слезами. Думаю, эта дрянь вышла из ее организма, и в нее просочилась хоть капля реальности. Она покрывает поцелуями мою облезлую голову.

— Муму, Эстер прилетела.

Эстер. Вот уж не ждала.

— Где она?

— По-моему, в «Ритце». — Ну разумеется, хотя это мог бы с таким же успехом быть «Ройял гарден», или «Савой», или «Браунз». — Она звонила, она хочет приехать прямо сейчас.

— Не хочу, чтобы она приезжала.

— Что?

— Не хочу, чтобы она приезжала. — Только приезд старшей сестры мог гальванизировать меня до такой степени.

— Что ты имеешь в виду?

Ее умытый вид смазывается — у корней волос выступают капельки пота.

— Мы встретимся с ней где угодно, в любом другом месте. — В это утро мне приходится продираться не только сквозь тошноту, но еще и сквозь собственное безразличие. Мне ясно — передали на специальной частоте Британской широкотрупной трупорации, — что я больше не имею никакого значения. Разумеется, я даю повод для напряженного эндшпиля, для довольно драматического финала, а потом? Меня забудут через несколько месяцев, максимум через несколько лет. Уж в этом я совершенно уверена. О, я не сомневаюсь, что девочки будут помнить меня какое-то время, но ни на одном сборище мое имя не оживит разговора, и, наоборот, ни одна оживленная беседа меня не воскресит. Нет, я знаю, что нет. Той Лили Блум, которая привлекала внимание, уже нет, если не считать этой финальной суматохи, этого вызывающего поведения Эстер. — Я не хочу, чтобы она приходила сюда — она жуткая снобка.

— О муму, разве сейчас это важно?

— Важней, чем когда-либо.

— Миссис Блум?

Вот еще одна пришла выносить горшки, и она черная — так-так.

— Привет.

— Меня зовут Дорин Мэтьюз. Мне поручено дневное дежурство, я хотела вам представиться.

— Очень приятно.

Она поразительно хороша, этакая кофейная Нефертити с ласковыми миндалевидными глазами. Я могла бы смотреть на нее весь день. Женщины, несомненно, красивее мужчин — так же, как евреи умнее гоев.

— Как вы себя чувствуете, миссис Блум?

Да она, оказывается, церемонная.

— Прошу вас, зовите меня Лили. Мне получше, раз уж вы об этом спрашиваете.

— Тогда, может, вам это не понадобится? — Она принесла с собой весь ассортимент: обезболивающие, успокаивающие, противорвотные. Их нужно было бы держать в маленькой конфетной коробочке с приложенной книжкой-инструкцией. Нэтти жадно смотрит, того и гляди, кинется на ладонь Дорин и схватит таблетки как хищник — впрочем, она и есть хищник.

— Да нет, понадобятся… никогда не знаешь…

Итак, таблетки сначала в рот, потом в ладонь, слюни текут, сиделка столбенеет, а таблетки переходят к затаившейся дочери-наркоманке. Шарлотта моментально все понимает про Эстер и идет ей звонить — мы встретимся в Кенвуде, в Старом Каретном сарае. Масса переживаний по поводу того, как вытащить меня, мешок костей, в Хит, но все же — могу сказать всем и каждому — это меня не убьет. Меня убьет рак, но, надеюсь, до тех пор я еще успею похудеть.

— Ты абсолютно уверена, что так надо, мама? — Шарли сегодня в другом костюме, новеньком, от «Уиггинс Тип» или «Рид Интернэшнл». Расклешенная юбка не в ее стиле, для этого у Шарли слишком большой зад и толстые ноги. Но скроена необыкновенно хорошо. Если у тебя размер больше четырнадцатого, единственно, на что можно уповать, это хороший крой — цвет не должен бросаться в глаза.

— Ты же ее знаешь, Шарли, странно, что она вообще прилетела.

— Она в самом деле очень расстроена, она плакала в трубку.

— Прекрасно.

Эстер собирается жить вечно, она в жизни ничем не болела. Ей семьдесят, она курит так, что, кажется, в доме пожар, а пьет — словно хочет его погасить. Она тратит денег больше, чем правительство Колумбии, а зарабатывает больше, чем мсдельинский картель. Моя сестра — это просто кошмар.

Покинуть квартиру оказывается трудным делом, я ступаю медленно и нетвердо, на мне обычный наряд, пальто, плед, меня поддерживают дочери и слуги. Я чувствую себя неким Лиром — и не удивилась бы, если бы Нэтти стала называть меня «дядюшкой». Шарли сегодня на «мерседесе», значит, Элверсу пришлось идти пешком в штаб-квартиру своих «Бумажных обрезков». Он из тех, кто любит говорить «Да, я всегда хожу пешком». Как будто прошлым летом пересек Антарктику с Рейнголдом Месснером, а не двадцать минут прошел по Риджентс-парку от своей квартиры в Нэштеррас до своей конторы на Терри-Фаррел. Засранец.

Мы поднимаемся по Кентиш-Таун-роуд, затем по Хайгейт-роуд к Госпел-оук. Яблони и вишни в цвету, небольшие заводские корпуса, вдоль улицы ряд «окультуренных» домиков девятнадцатого века, множество машин. Это Лондон. Я читала в каком-то журнале — не в «Вуманз релм», — что мозг человека распознает не столько отдельные элементы, сколько сложные комбинации, и, вероятно, поэтому знаю, что это Лондон, а не Нью — Йорк, Чикаго или Рим, ведь для меня это больше не имеет значения. Я закрыла все выходы, а на внутренней поверхности моих век горят пошлые надписи: «ПОЛНАЯ РАСПРОДАЖА В СВЯЗИ С ЛИКВИДАЦИЕЙ — ВСЕ ВОСПОМИНАНИЯ ДОЛЖНЫ РАЗОЙТИСЬ!»

Воспоминания о моем отце и его коллекции сальных шуток, о его вечно пустом перламутровом зажиме для купюр с головой индейца. Во времена Депрессии он брался за любую работу. Эстер говорила, что какое — то время он был сутенером, и я вполне в это верю. Он не был слишком сексуален, но оставлял какое-то непристойное ощущение, ощущение грязного еврея. Могу себе представить, что у него был длинный сутенерский пенис. А лучше всего я помню, как он занимался ликвидацией универмагов. Он был словно создан для этой работы — увольнять персонал, устраивать распродажи со скидкой, продавать помещения. Во время Депрессии он был занят больше, чем когда-либо до или после. Он был в полной мере человеком двадцатого века, мой отец. Работничек «бума-спада». Велосипедист-эквилибрист.

Мы катим вверх по крутому склону Хайгейт-Вест — хилл, по сторонам богатые особняки. Затем по Гроув к вершине, мимо внушительного дома Иегуди Менухина. Терпеть не могу Менухина. Я посылала Нэтти на прослушивание в его школу, когда ей было восемь. Она неплохо играла на пианино — впрочем, я не слишком в этом разбираюсь. Но ненавижу я его не поэтому — я ненавижу его, потому что он ни разу не перешел дорогу сам, пока ему не исполнилось двадцать пять лет, по крайней мере, так говорят. Что за причуда! Избалованный до последней степени еврей-музыкант — и это должно производить впечатление? Избалованность на национальный лад. Гадость. Он будет жить вечно — в этом у меня нет никаких сомнений. Жить вечно в позолоченной клетке звуков, в плетенке из золотых струн арфы. Двойная мятная гадость с шоколадной крошкой. Тридцать два варианта вкуса лучшей блевотины от Баскин Робине.