Выбрать главу

Скрип-скрип-скрип-скрип-скрип-скрип….

О, эти чертовы усилия! И почему они не даются без усилий? Лили с усилием крутит педали, изо всех сил стараясь не думать о шоколаде. Замечательном, мягком, коричневом, обожаемом шоколаде. Шоколаде, наполняющем ее чрево теплой волнующей сладостью. «Я чувствую его запах, — думает она, раздувая ноздри. — Чувствую запах "Марса"». На худой конец придется дождаться момента, когда она намажет хрустящий хлебец сливочным сыром, очистит апельсин и отхлебнет пива, но Лили не уверена, что выдержит. Эти жалкие попытки самоконтроля никогда ни к чему не приводят. Разве в местной газете напишут: «ПОЖИЛАЯ ЖЕНЩИНА, СОВЕРШАЮЩАЯ ВЕЛОСИПЕДНУЮ ПРОГУЛКУ, В ТЕЧЕНИЕ ЧЕТЫРЕХ ЧАСОВ ОТКАЗЫВАЕТСЯ ОТ БАТОНЧИКА "МАРСА"»? Нет, не напишут. Даже в Восточной Англии в округлые семидесятые это никому не интересно.

Когда мимо вихляющего велосипеда Лили со свистом проносятся машины, ей делается не по себе. Если крутить педали энергичнее, можно ехать гораздо быстрее. Почти час дня. Она выехала из Даниджа в половине девятого. Наверняка за прошедшие часы ее ляжки немного похудели. Она надеется. Страстно. Ей приходит в голову, что большинству пожилых жёнщин, достигших менопаузы, следует задуматься о велосипедных прогулках — по очевидным причинам. Отчего в любое время года на дороге лежат сухие листья? То, что мертво, должно истлеть. Доберусь ли я когда-нибудь до Снейпа? Стоит ли волноваться, когда какие-то педерасты распевают нацистские любовные песни? По-моему, не стоит, С одной стороны дороги все те же лесные посадки, с другой — коровье дерьмо. «Надоело! Мне надо остановиться. Надо съесть шоколадку».

Так она и делает — зануда. Ее желудок упорно требует прекратить движение. Лили тормозит, велосипед виляет, и в это время мимо с грохотом проносится очередной грузовик. Она в ужасе шарахается, обдирает ногу о педаль и падает, слившись с велосипедом в одно целое — в отвратительный ком из стали, резины, нейлона, шерсти и жира. Слезы перед трапезой. Лили стаскивает велосипед с его непомерно громоздкими контейнерами с дороги и направляется к калитке, ведущей в хвойный лес. Жадно хватает свои припасы и, нежно прижимая их к груди, словно съедобных младенцев, неуклюже протискивается в калитку с пятью металлическими прутьями. Она чувствует, как струйка крови лениво течет под брюками вниз по ноге к лодыжке и в носок. Этим она займется позже.

Она делает привал у дерева с приколоченной шипящей кровожадной надписью: «СТОЙ! СТРЕЛЯЮТ!» — бросает поклажу и опускается на сырую подстилку из листьев и хвои, вдыхая запах не столько жизненной силы леса, сколько тления. И восклицает в застоявшемся сосновом воздухе: «Разве мне здесь место?» Ей отвечает не эхо, а влажная тишина: «Нет, здесь тебе не место. Тебе нет места нигде». Она вытаскивает «Марс» из кармана, одним движением срывает с него обертку и торопливо сует в перекошенный рог. Ммм… вкусно. Пока она жует вязкую тянучку, верхняя челюсть отлипает от десен, и ласковая струйка сбегает вниз по ее нелюбящему и нелюбимому горлу. «Я могла бы умереть прямо здесь и теперь», — размышляет она, с горечью осознавая, что это ничего бы не изменило.

Ее желание исполняется. На темнеющий лес опускается черная завеса дождя. Картавое тарахтение трактора на дальнем поле внезапно смолкает, как и мычание, щебетание и другие буколические звуки. Внутренности сковывает холод. Происходит полное затмение самой реальности, ибо из-за завесы дождя появляется стофутовая рука и отводит ее в сторону. Из темноты возникают четыре великана в триста футов ростом. Великан в голубом, великан в белом и великан в красном. И еще костлявый великан в черном.

«Тужься!» Вот как тебя заклинают. «Тужься!» Меня выталкивают в коридор. Толкают вперед. Заталкивают в меня спринцовки. С диким напором. Интересно, на этот раз я обосрусь и рожу одновременно? С Наташей я утопала в говне, крови и водах. Потом меня зашили, как какую-нибудь выпотрошенную индюшку. Мне было так стыдно — меня заставили стыдиться. На самом деле оба раза, когда я здесь рожала, меня кормили типично английской смесью похоти и ханжества, разведенной до жидкой кашицы неодобрения. В Штатах в конце сороковых, когда я рожала Дейвида-младшего, дело обстояло не лучше. Надеюсь, сейчас все изменилось, и если этот дурацкий феминизм чего-то для нас добился, так это права сохранять достоинство в родах и испытывать радость при рождении. Независимо от того, насколько тяжело рожать. И сколько при этом выходит говна.

— После того, как ты умирать. Лили, у тебя еще будет много времени, йе-хей!

Снова этот абориген. Оперся своей плоской задницей о кровать и беззаботно болтает. Врачи, акушерки и родственники испуганно суетятся у моей постели не из-за него. Впрочем, я не умираю — я рожаю.

— Навалом. Эй, знаешь, я тебя перевозить, детка, йе-хей?

Куда?

— Через Стикс. Через реку. Слушай, скоро ты будешь там, Лили, поверь мне, детка. На Священной Территории. Я не вру. Но ты можешь попасть и к унгуду,[16] йе-хей? Освободиться от колеса судьбы, понимаешь?

Не имею ни малейшего представления, о чем ты говоришь, но ты, похоже, приятный попутчик.

— Ювай, Лили! Поверь, мы с тобой подружимся. Классно проведем время, йе-хей!

Схватки учащаются… Ты можешь подержать меня за руку? Как тебя зовут?

— Фар Лап Джонс… можешь звать меня просто Фар Лап.

Какое странное имя.

— Так звали жеребца. Знаешь, мы с ним выиграли большой приз, когда я был еще юнцом. Это прозвище. Не настоящее имя.

Он берет мою кожистую лапу в свою. Он курит самокрутку. Это странно: в больничной палате, в наши дни… Дым поднимается над его выпяченными губами и оседает на голове, ложась завитками, как туман в горной лощине или мои волосы, когда я сделала укладку в старшем классе — Лонг-Айленд, 1939 год. Я сдаюсь, это поздние роды, а имя младенца — Смерть. Кто бы подумал, что после долгих месяцев мук, пота и боли я все еще ношу его во чреве?

— Ты ошибаешься, детка. Слушай, Лили… ты умираешь. Меня… вот этого… — он помахал сигаретой, — здесь нет. Нет ничего. Ни палаты. Ни больницы. Ни рака. Ни смерти. Нет…

Тужься! Тужься! Тужься! Высокие колеблющиеся стены больничной палаты раздуваются, затем сжимаются, как будто они — матка, а я ребенок. Я чувствую толчки. Я — глупый ублюдок. Вот появляется крохотная ножка-с желтыми мозолями, с вылезшими «шишками», — за ней другая. Ягодичные роды — неудивительно, что они так болезненны, чтобы прорваться в этот мир, нужно жать на все педали. Потом — густая поросль волос между желтыми ляжками, потом — обвисший живот, который раньше тоже рожал. Потом — искромсанные груди, потом хилые переплетенные ручонки и наконец бравый руль, чтобы не сбиться с пути в житейском море. Бравый руль и копна белокурых волос. Вот она, на кровати, беззубая, морщинистая, не пожелавшая родиться легко. Рубашка, в которой тридцать процентов хлопка, скомкана у шеи. Разве труп может так потеть?

— Ты не труп.

— Что-что?

У нее отвратительно английский вид… Мне не нравится женщина, которой я стала.

— Ты не труп… Ты умираешь.

Язвительное возражение вертится у меня на языке, но я прикусываю его… своими собственными зубами. Фар Лап сидит на краю кровати и по-прежнему курит, а я стою на ногах, у меня свои зубы. Снова свои зубы и свой жир. Словно рак клешней отхватил его, а кто-то другой подобрал и вновь пришлепнул ко мне — как глину. Я чувствую запах сигареты Фар Лапа, и самого Фар Лапа. От аборигена пахнет чем-то диким и мясным, с примесью крови. Все путаное рондо смерти: рапсодия в стиле блюз, хрипящее соло, грохочущий брейк боли, тошноты и страха — подошло к концу. Все разошлись, остались мы вдвоем: пожилая, не слишком хорошо сохранившаяся женщина, но со своими зубами, и пожилой абориген в черных джинсах, клетчатой рубахе и белой широкополой шляпе.

Белый светильник на стене бросает на нее желтый круг. Через открытую дверь в палату проникает тусклый желчный свет ночных заведений. Я вижу в окне оранжевый ореол уличных фонарей. Слышу грохот и лязг грузовиков на Гауэр-стрит. На тумбочке у кровати мигают красные глаза электронных часов. Должно быть, одна из моих дочерей не поленилась принести их с Бартоломью-роуд, чтобы они могли засвидетельствовать время моей смерти: 3.27. Пахнет деттолом.

вернуться

16

Унгуд — в австралийском фольклоре Змей-Радуга, пожирающий и извергающий людей.