Фар Лап и ухом не ведет.
— Лили, что закажешь, детка?
— А что ты посоветуешь?
— Я бы взял настоящий мертвецкий…
— Да, мы всегда берем настоящий мертвецкий, — вставляет Костас, — всегда. — Таксист закуривает «ВН» и выпускает мне в лицо струйку голубого дыма.
— Тогда настоящий мертвецкий, — бормочу я, и Фар Лап поднимает вверх три пальца.
Его сигнал замечает тип с бочкообразной грудью, приглядывающий за бойлером.
— Три мертвецких — заказ эксгумирован! — кричит он.
Но я не реагирую на эту фразу, я собираюсь накинуться на невежу Костаса за то, что он пускает дым в лицо женщине, умершей от рака всего несколько часов назад, как вдруг замечаю, что дым не ест глаза и даже ничем не пахнет.
Все запахи куда-то исчезли. Я втягиваю, раздувая ноздри, спертый воздух кафе — абсолютно ничем не пахнет. Ни жиром, ни яйцами, ни проклятым мясом, ни сигаретным дымом, ни потом — ни-чем.
— Фар Лап, — говорю я, — я не чувствую запахов.
— Что-что, Лили-детка?
— Я не чувствую запахов.
— Как же ты можешь их чувствовать? Ты же умерла, детка. Я тебе говорил — у тебя теперь тонкое тело. Оно не отражает света. Не устает. Ему ничего не нужно — ни еды, ни секса, ни-чего — понимаешь? Вот потому-то ты и не чувствуешь запахов — подумай, детка, зачем тебе запах? Йе-хей?
— А завтрак? Зачем мне настоящий мертвецкий завтрак? И вообще… что я с ним буду делать?
— Увидишь.
— Точно, — вставляет Костас, ткнув в воздух сигаретой, — сейчас сами увидите, леди. Быть мертвой — значит смотреть и слушать.
Смотрю. К нам приближается кокни с бочкообразной грудью, неся три мертвецких завтрака — в каждой руке по тарелке, на правом запястье еще одна, а с левой руки свисает пластиковая корзинка. И тут я вижу, что под каждым из столов стоит корзинка, и все проводники едят свой настоящий мертвецкий завтрак, сначала тщательно его пережевывая, а после отправляя в корзинку, не всегда с безупречной точностью. Новоумершие ошарашенно смотрят на это безобразие — и я, полагаю, в их числе.
— Черт возьми, Фар Лап, значит, так вы едите?
— Да, — отвечает он, накалывая кусок колбасы на вилку и отправляя в рот.
— Но зачем? Зачем вы это делаете?
— Ритуал, Лили-детка. Сам я… завтракаю только тогда, когда привожу сюда новеньких, ну а другие… они проводят в Далстоне целую вечность, так почему бы им не поесть — даже если они не могут глотать?
— А сигареты? — обращаюсь я к Костасу. — Зачем вы курите?
— Вы раньше курили, леди?
— Курила? Разумеется, курила, еще как. Поэтому я и здесь!
— Ладно, ладно… а вы когда-нибудь курили в темноте?
— Случалось.
— Но ведь не часто — так?
— Пожалуй.
— Вот-вот. Потому что вам нужно было видеть. Видеть дым. Это не менее важно, чем чувствовать. Тогда почему бы нам не курить? Хотите сигарету?
Мне хочется закурить «ВН» сильнее, чем съесть настоящий мертвецкий завтрак, который, впрочем, ничем не отличается от настоягцего английского. И вот я беру сигарету, а Костас подносит спичку. Дым безболезненно играет на аккордеоне моих изношенных легких.
— Как называется это место? — спрашиваю я сквозь собственную эктоплазму.
— Да никак, — отвечает Фар Лап. — Мы называем его просто кафе. — Он слизывает с матовой верхней губы глянцевую полоску яйца.
— Потому что в Далстоне всего одно кафе?
— Да нет… Просто это самое старое, йе-хей? Ведь Далстон — это цистрикт.
— Что?
— Цистрикт… он раздувается, потом сжимается и снова раздувается. Это и есть цистрикт.
— Не понимаю.
— Ну… скоро сама увидишь… кончила есть?
— Да я и не начинала, — отвечаю я и гашу окурок в желтке. Мертвецкий завтрак, в самом деле.
— Прекрасно… Тогда пошли. — Наше трио встает, направляется к стойке, петляя между столиков, и, к моему изумлению, Фар Лап расплачивается.
— Ты дал им денег? — спрашиваю я, пока мы направляемся к машине. — Разве в таком месте, как это, нужны деньги?
Он поворачивается ко мне.
— А почему нет? Это место ничем не хуже других. Нужно убирать улицы, платить учителям, прочищать канализацию… Здесь не какой-то там отель. Повторяю тебе, Лили, мертвецы такие же люди, как живые.
— Но только мы не можем чувствовать, обонять или любить…
— Или испытывать боль! Или пахнуть, или потеть и все такое. Это оборотная сторона медали, — говорит Костас, которого, похоже, ободрила гибельная трапеза — он залезает в машину со смертельной живостью.
Пока он разворачивается, я снова начинаю приставать к Фар Лапу.
— Если в этом кафе завтракают умершие и их проводники, то почему там подают и обычную пищу?
— Йе-хей. Туда заходят и другие люди.
— Ты хочешь сказать — живые?
— Кто еще?
— Хорошо… и ты хочешь сказать, что их не пугает вид жмуриков, выплевывающих пищу?
Прежде чем изречь очередное поучение, Фар Лап наклоняется ко мне.
— Лили, это Лондон, в этом чертовом городе полно всяких странных типов.
— Выходит, в Далстоне есть и живые люди?
— Нет, я этого не говорил, просто если они здесь появляются, их не гонят — я же сказал, это цистрикт.
Цистрикт. Кажется, до меня доходит. Пока машина тащится по дороге, я начинаю понимать, чем отличается Далстон от других районов города. Конечно, дома, магазины, склады, промышленные здания и стоянки подержанных машин здесь точно такие же, как по соседству, но Далстон еще более безлик, чем все остальные известные мне районы северо-восточного Лондона. Общее впечатление, которое оставляет это место, — бесцветность и полное безразличие к муниципальным добродетелям.
Далстон — один из тех районов, где вы всегда оказываетесь случайно. Вы попадаете туда, если нечаянно пропустили остановку или не туда свернули. Мне не пришлось даже спрашивать Фар Лапа, чтобы понять, что Далстон бывает маленьким или большим, в зависимости от того, кто на него смотрит. Он словно скрытая складка в закатанном рукаве города, невидимый клеш в штанине, разрез на пиджаке. Наверное, если кто-то из живых заедет в Далстон, то не заметит ничего особенного. Перед ним промелькнет ничем не примечательное пространство, его машина несколько раз отразится в витринах — и вскоре он уже окажется на Хокни-Марше или Стамфорд — Хилле, или в центре города. Далстон. Вы даже не поймете, что здесь были, — пока вас не настигнет смерть.
Когда Костас сворачивает на улочку с викторианскими домами, похожими на дом, в котором я жила в Кентиш-Тауне, я не удивляюсь. Когда мы останавливаемся посередине, я воспринимаю это как должное. Я выбираюсь из машины, Костас с Фар Лапом уже стоят на тротуаре. Странно двигаться так, как я привыкла, но не чувствовать балласта жира, боли в распухших ногах, врезающегося белья. Литопедион выпархивает вслед за мной, распевая: «О-о, этот за-а-городный гомон…» С ним я еще разберусь, а пока мне предстоит разобраться с новой квартирой.
— Мне на первый этаж?
Фар Лап подходит ко мне, стуча своими деревяшками по перилам. Старый чурбан.
— Нет-нет, Лили-детка, спускайся вниз. Пока что поживешь в подвале, а потом, может, переедешь выше.
Итак, мы спускаемся в подвал, на площадке выстроились мусорные ведра, которым место на помойке. Фар Лап вынимает связку ключей. Берет один и отпирает тяжелую дверь с наличником и четырьмя дребезжащими стеклами. За дверью сырая затхлая прихожая. Я следую за плоской задницей Фар Лапа, Костас с «Самсонитом» шагает сзади.
— И снова чемода-а-ан на первом этаже-е-е, опять пришла разлуки пора-а-а… — заливается литопедион.
И мы обходим мои новые владения.
По левой стороне подвала кривится уродливый коридор, за первой дверью справа полуразрушенная спальня. Постель представляет собой бесформенную пагоду из трех двуспальных матрасов. Есть там еще облезлый туалетный столик с крутящимся овальным зеркалом, покосившийся гардероб тридцатых годов под красное дерево и три окна, почти не пропускающие свет. Если бы не сырость, здесь было бы очень пыльно. Похоже, беднягам клещикам в старых сырых матрасах пришлось научиться плавать, чтобы выжить.