Выбрать главу

Тяжелые времена сделали особенно значимыми чувства долга и чести. Только нравственный долг заставлял тетушек возиться со мной: что, кроме хлопот, могли они получить от семилетнего мальчика?

Что касается моих переживаний… На фоне их забот — переживаний были они, конечно, детскими. Дело было не только в рабском их труде от зари до зари… У тети Сасы сын как ушел на фронт, так и не подавал вестей. А у тети Гошавнай старший сын сгорел в танке — еще до тех событий, о которых я сейчас вспоминаю. И в то время она отрешилась от жизни…

Я стал жертвой нравственного конфликта, в котором оказались мои тетушки. Как утверждают специалисты по этике, конфликтная ситуация требует от человека совершить выбор между сталкивающимися принципами — в пользу одного из них, в ущерб другому, и только разрешение этого противоречия позволит реализовать нравственную цель. Именно эти ситуации имел в виду благороднейший человек XX века Альберт Швейцер, когда писал: «Чистая совесть есть изобретение дьявола».

IV

После отъезда Руслана с матерью я совершил серию акций неповиновения, доводя тетю Сасу до отчаяния. Все она вытерпела! Кроме наших проделок с Федькой… Его появление было радостным событием для ребятишек. Это был молодой мужик — как вспоми — наю, несколько чеканутый и, наверное, потому не призванный в армию. Таких дети любят. Приходил он из Николаевки. Мы помогали ему ловить рыбу сетями — в ожидании лучшего: игры в ловитки.

Федька взбегал на самую крутую часть берега, раскручивал пропеллером свой длинный член и кричал: «Да здравствует великий адыгейский народ» — и прыгал. Пока он летел, пропеллер крутился. Так он изображал самолет. Его призыв приводил нас в восторг. Время было военное, и все возгласы, начинавшиеся с «Да здравствует!..», производили на нас потрясающее впечатление.

Мы кидались за ним вслед. Одни, что посмелее, ныряли с того же места, что и Федька, другие с пологой части берега пытались перехватить его. Но поймать Федьку в воде было невозможно, как рыбу руками. Даже если кто‑то натыкался на него случайно, он надолго залегал на дно.

Этот момент был самым интригующим в игре. Первый, кто натыкался на него, начинал вопить: «Нашел, нашел!». Но пойманный оставался на своем месте. И — не шелохнется. Нырял другой. И с воплем: «Это он!» — выскакивал. Но уже третий сеял среди нас страх

— вопил: «Это не он! Это сом!» И начинался отчаянный спор — сом это или он?

Место, где было что‑то вроде Федьки, начинало нас пугать. Спор останавливался лишь тогда, когда неожиданно, совсем в другом месте — почти на противоположной стороне реки — вылезал из воды, подобно громадному водяному, сам Федька. Он мог тут же снова нырнуть, оказаться возле нас, крепко схватить кого‑то за ноги. Мы с визгом выскакивали на берег. И Федька вылезал из воды, садился на берегу, долга молча возился со своим пупком.

Мы оказывались возле него. Говорили мы все на адыгском языке. Отдельные русские слова мы знали — кто больше, кто меньше, но строить фразы не могли. Федька тоже знал отдельные адыгские слова, и разговор наш шел с бойкой жестикуляцией.

Как‑то в очередной свой приход Федька не стал играть с нами в ловитки, а устроил ловлю раков. В ауле их никто никогда не ловил. Если они и встречались в воде, их обходили или убивали: отношение к ним, в соответствии с мусульманским укладом, было как к нечистой твари.

Вначале мы боялись раков, потом нам стало интересно держать их за спинки — они беспомощно двигали клешнями… Мы думали, что это — игра вместо ловиток, но оказалось: Федька хочет жечь

их в костре.

Мы собрали курай, разожгли костер, стали кидать в него раков. Они расползались от огня, приходилось снова кидать их в пламя, и вскоре они беспомощно и судорожно хлопали своими шейками. Пока не спеклись докрасна. Надо было вовремя выбрать их из костра, иначе они лопались.

Федька ел их смачно, угощал старших, а когда те ели, и мы, которые поменьше, подключались. Ели только шейки. Нам казалось, что в остальной части находится желтое дерьмо.

Однажды за этим занятием нас застал дед одного из пацанов, проезжавший на телеге. Что было! Он кричал на Федьку, замахивался на него кнутом, потом стеганул кнутом внука.

— Вам что — больше есть нечего? Сукины дети! — кричал он, — разгоняя нас и раскидывая ногами костер.

Весть о наших проделках с Федькой облетела аул И дошла до тети Сасы. Она стала подробно расспрашивать меня, ел ли я, и если да, то сколько съел. Запричитала: «Разве я тебя не кормлю? Что же ты позоришь меня!..» Потом она решила, что от меня пахнет этими «водяными пауками», и дня два я получал свою долю пастэ и соуса не за столом, а в углу комнаты.

Этот поступок переполнил чашу терпения тети Сасы, и она решила передать меня другой тете — своей старшей сестре Гошавнай, жившей на другой стороне аула. Вечером, после дойки, когда уже смеркалось, повела она меня к ним. Я думал, что мы идем в гости. Да и вечер проходил с шутками, с угощением… Но ушла она без меня: сказала, что мне надо побыть здесь некоторое время…

Утром я проснулся от нестерпимой боли в ноге выше колена. Будто собаки впились в мою ногу. Я открыл глаза. Странное существо с ухмылкой наклонилось над моей головой. От испуга я вскочил на постели. А существо заковыляло к двери… От боли и обиды я плакал долго. Никто не приходил. С плачем я вышел во двор.

Возле крыльца стоял странный мальчик. Косоглазый, левой ногой опирался не на ступню, а на култышку, а ступня, как бы отломанная от ноги, находилась сзади. Он смотрел на меня, ухмылялся. Я понял, что это он так сильно щипал мою ногу.

— За что ты меня? Мне было так больно! — плача, обратился я‘ к нему. Мне хотелось найти хоть какое‑то сочувствие. Я не в силах был вытерпеть царившее вокруг безмолвное отчуждение. Он не отвечал. Лишь смотрел на меня, ухмыляясь своими косыми глазами.

Они делали его похожим на бесенка.

В поисках своей новой тети я пересек двор, зашел в летнюю кухню, там было пусто. Легкий дымок исходил от кострища в очаге. Направился к коровнику. И там никого не было.

Все это время мальчик неотступно следовал за мной, но соблюдал дистанцию. Ему было любопытно, что я буду делать дальше?

Я вернулся к дому, громко позвал тетю. Ответа не было. Я решился, наконец, спросить его: «Где тетя?» Он открыл рот и издал звук, который как бы свидетельствовал о том, что он пытается проглотить собственный язык. Наконец он указал рукой в сторону ворот. Я понял: мальчик еще и немой… Это окончательно повергло меня в уныние. Чувство отрешенности возникло из‑за этого странного, уродливого мальчика, столь неожиданно ставшего реальностью моей жизни. Он был такой уродливый, странный, что вызывал страх.

Все же мое обращение к нему изменило его поведение. Он перестал за мной следить на расстоянии, стал чаще «разговаривать» — издавать звуки. Он куда‑то меня приглашал, ковыляя впереди меня, указывал рукой вперед, оглядывался на меня. Мы оказались под шелковицей. Из его жестов я понял: он приглашает меня залезть на нее и потрусить. Шелковицы нападало много, и мы ели, пока не надоело.

Весь день хромой и немой мальчик водил меня по двору, выполняя роль своеобразного гида. Порою я не понимал, что же он хочет мне показать. Он привел меня в хлев, но скотины там не было и смотреть было не на что. Увидев мое недоумение, он пошел в глубину хлева и там из‑за плетеной кормушки, из соломы достал за уши хорошенького щенка и, высоко подняв, показал мне. Я подошел, протянул руку к щенку. Откуда‑то выскочила собака, набросилась на меня, едва не покусала…

Так продолжалось целый день: то он показывал мне что‑то приятное, полезное, то вдруг из‑за него я попадал в какую‑нибудь ловушку.

Обычно лицо его было не по — детски суровым: глаза, скошенные к переносице, смотрели из‑под нахмуренного лба, нос был со шрамом посередине. Тонкая прорезь рта и длинный треугольник подбородка… На левой щеке его тоже был шрам, выделяющийся на сером, суровом, почти мужественном лице. Но вот он подстраивал

sA'

какую‑нибудь каверзу — и лицо его преображалось. Он не мог ни смеяться, ни улыбаться: он мог только ухмыляться, и ухмылка делала его лицо похожим на личико ухмыляющегося бесенка.