Выбрать главу

Может быть потому мои воспоминания детства столь яркие, что пришлись на резкие перемены в жизни семьи, города, аула, страны?

Есть сакраментальный вопрос: «Счастливы ли мы в жизни?» Только детство дает основания для положительного ответа на него. Только в детстве — и потом в отрочестве — мы несколько раз испытываем яркие, на всю жизнь запоминающиеся образы. Одновременно они — и наши состояния, этапы нашего духовного роста, соединяя в себе и время, пространство нашего развития. Они, эти состояния, и есть достоверно зафиксированные во времени и пространстве состояния счастья. Все остальное — производное от них.

Детство интернационально в том смысле, что его законы едины для всех. Разве не понятны всем нам признания Ромена Роллана о том, что «самыми реальными в детстве были мечты — мечты, исполненные трепетного страха, мечты о нежности, мечты упования, — и очень рано (какая глупость! Откуда?) явились мечты о славе».

Когда уехал на фронт отец, чувства мои к матери обострились до предела. Как‑то я прочел с полным сопереживанием у утонченного Марселя Пруста такие строки: «Я не спускал глаз с мамы — я знал, что не позволят досидеть до конца ужина и что, не желая доставлять неудовольствие отцу, мама не разрешит мне поцеловать ее несколько раз подряд, как бы я поцеловал ее у себя. Вот почему я решил, — прежде чем в столовой подадут ужин и миг расставания приблизится, — заранее извлечь из этого мгновенного летучего поцелуя все, что в моих силах: выбрать место на щеке, к которому я прильну губами, мысленно подготовиться, вызвать в воображении начало поцелуя, с тем, чтобы уже потом, когда мама уделит мне минутку, всецело отдаться ощущению того, как мои губы касаются ее щеки…».

Мое детство проходило совсем в другом социокультурном пространстве, чем детство цитированного выше автора. Поцелуи у нас были исключены, но чувство любви к матери, выраженное в его словах, мне так знакомо…

Мои расставания с мамой в детстве сопровождались такими же трепетными чувствами, с какими они проходили у М. Пруста, — только случались они в более суровых условиях и без внешних проявлений.

Нижеследующие фрагменты в какой‑то мере объяснят, как это было.

I

Сон переполнял меня всего радостью и счастьем. В нем исполнялось самое заветное желание, избавляющее меня от невыносимой тоски и одиночества. Я видел, как по степи, отдаляющей тетину хату от переправы, шла мама. Улыбаясь мне, шла за мной, чтобы забрать меня отсюда, из пустого дома, где было мне так тяжело и одиноко. С нею шли тетя Мина и Юлька. Они тоже улыбались и махали руками.

Вокруг было все светло, солнечно…

Я не мог сдержать переполнявшей меня радости, закричал… и проснулся.

Некоторое время я лежал ошеломленный, пока осознание реальности не вытеснило очарования сна и тяжелым грузом не легло на сердце. Было то, что уже повторялось много дней: я просыпался один в большой тетиной избе, когда тетя Саса и ее невестка уже ушли на работу, пугался мысли, что никого в доме нет, вскакивал с постели и обегал все четыре комнаты, чтобы убедиться в том, что и так было мне известно: опять меня оставили одного. И заранее зная, что никого нигде нет, я начинал день так: обходил комнаты, двор… Где‑то таилась надежда на то, что, может, сегодня кто‑то есть рядом, и не так будет пусто, как вчера утром. Но и сегодня день для меня начинался с того, что полная пустота вокруг начинала постепенно душить, и чтобы убежать от явного, полного удушения, я начинал обходить хату и весь двор.

Сон, так жестоко обманувший меня, усиливал ощущение покинутости, одиночества, сиротства… Пустота душила, и надо было что-то предпринять… и я тихо заплакал. Потом я понял, что можно плакать громко. Я наплакался, и мне стало легче, и я стал даже напевать песенку, — надо же было как‑то нарушить эту оглушающую пустоту и тишину.

Песенка эта тоже чем‑то напоминала плач. Точнее, была его

продолжением. В ней не было слов, но была мелодия. Исходившая из сердца, только что выплакавшегося.

За хлевом — остов начатого сарая. На него нетрудно было забраться, чтоб смотреть в сторону переправы. Лодочная переправа находилась за километр от тетиной хаты. Меня привезли оттуда — и только оттуда могли за мной приехать.

Высота, на которой я оказался, взобравшись на недостроенный сарай, позволяла ощутить заметное возвышение над безысходным положением одиночества. Открывшаяся панорама расширяла пространство моего бытия, разнообразила его.

Следующее открытие было еще более значимо: оно и у взрослых составляет главную пружину их жизни.

Я открыл надежду.

По дороге от переправы часто шли небольшими группами в сторону аула люди. Я стал выбирать среди них такую, которая, как мне казалось, была похожа на мамину фигуру. И начинал следить за ней. Я знал: это не мама. Но я так играл. В то же время я надеялся, что на этот раз она окажется мамой. Игра на то и игра, чтобы рождать надежду на выигрыш.

Степь, по которой шла дорога от переправы, была широкой, и я долго мог наблюдать за «мамой». Временами казалось: я узнал ее платье, косынку… Я начинал «узнавать» и других родственников, которые решили приехать с мамой за мной. Все это продолжалось до тех пор, пока люди не подходили к развилке. Они делились на две группы и двумя улицами уходили мимо нашей крайней хаты в аул.

Потом показывалась новая группа людей — и я снова принимался за свою игру.

Не помню, как долго продолжались эти дни борьбы с затворничеством Один из них оказался переломным.

В тот день, как обычно, я забрался на остов сарая и стал глядеть в сторону переправы. Дорога была пуста, и вся степь тоже. Еще ни разу не было такой пустоты кругом. Мне стало нестерпимо жаль себя, и я заплакал. Я смотрел в сторону переправы и плакал все громче и громче, потому что дорога по — прежнему была пуста.

Кругом стояла глубокая тишина. Ясно и размеренно доносился из‑за реки Белой голос кукушки. Мне казалось, что и солнце, уже высоко стоящее в небе, разливает вместе с лучами безмерную тишину. Эту тишину подчеркивали ласточки: пропикировав мимо меня, устремлялись под камышовую крышу хаты, где были их гнезда Це

лыми днями шла там у них возня, слышалось щебетанье птенцов Мне казалось, что они всемерно подчеркивают: к ним, к их жизни я не имею никакого отношения.

Неожиданно из‑за ограды раздался голос женщины:

— Ты что же, сынок, плачешь?

Я не видел ее. Откуда она взялась? Мне было стыдно.

— Разве мужчины плачут? — продолжал укорять голос из‑за плетня. — Или мне показалось, что ты плакал? — смягчила она ситуацию.

— Не плачу! — крикнул я наконец и стал быстро вытирать руками слезы. Женщина не могла ближе подойти ко мне — не пускала большая ограда. — Скоро придет тетя Саса, — утешала она. Собравшись с духом, я крикнул в ответ:

— Тебе показалось! Я не плачу!

— Значит, ты молодец, мужчина, — говорила она ласково, уходя в свой огород.

А я, чтобы подтвердить ее слова, напряг силы и стал что‑то напевать. Вечер всегда был облегчением моей участи. Возвращалась с поля тетя Саса с невесткой, пригоняла корову. Все вокруг оживало. В соседних дворах были слышны голоса, мычали коровы, звенели ведра на дойке. Все, что я вечером видел и слышал, было как у дедушки Калятчерия в ауле. Но все было какое‑то чужое — и люди, и тетя Саса, и ее двор, и другие дворы.

У меня была уже одна обязанность. Когда корову загоняли во двор, она норовила пройти мимо хлева в огород. Я должен был стоять с хворостиной и следить, чтобы корова шла в хлев, на свое место.

За этим занятием я не заметил, как появилась во дворе соседка.

— У тебя, Саса, хороший помощник. Он целый день стережет огород и вечером тебе помогает.

Это был тот же голос, который днем помешал мне плакать. Я застеснялся ее снова, как и днем. Мне казалось, что она меня выдаст. Но женщина стала говорить о другом. Она жаловалась на то, что ее дети подхватили чесотку и что серно. й мази нигде не найти.

Потом они уединились, когда тетя Саса пошла доить корову, и о чем‑то говорили. Уходя, женщина как бы вспомнила: