Для меня она олицетворяла живую память. Она была подобна большому дереву-жонглеру, потому что могла совершенно произвольно вращать своими годовыми кольцами, оживляя их и впуская в ушедшее время. Неожиданно я узнавал, что за ней, впрочем, безуспешно успел поухаживать Маяковский. Иногда она вспоминала об Ахматовой или Фадееве, Елене Сергеевне Булгаковой или Леониде Малюгине и говорила о них так, будто они сию минуту дожидались ее на кухне. У нее был потрясающий дар рассказчика, благодаря которому время утрачивало свою формообразующую сущность. Татьяна Александровна хранила воспоминания во плоти и крови, и смерть превращалась в понятие крайне отвлеченное.
Как-то, когда мы говорили о ее брате, поэте Владимире Луговском, Татьяна Александровна хмыкнула: «Володя говорил, что мы должны быть ему благодарны, потому что он нас обессмертил, а я ему отвечала, что мы еще посмотрим, кто кого!» И я думаю, что она в тот момент ни капли не преувеличивала, поскольку она-то могла сохранять не букву или даже слово, но дух.
Она умела не обладать, но владеть. Наверно, это качество может быть только врожденным. Она не управляла своим домом, а правила им. Она не подчиняла, но ей подчинялись. В ее квартире часто собирались удивительные люди: Эйдельман и Данин, Лиходеев и Наталья Ильина, Петрушевская и Рязанцева, Юрский и Крымова, супруги Чудаковы и многие другие. И все как-то совершенно естественно признавали ее старшинство. Не по возрасту, не по таланту, а по какому-то непостижимому праву, которым Татьяна Александровна была наделена.
Как-то поздно вечером я вышел от Татьяны Александровны вместе с Натальей Крымовой и художником Борисом Жутовским. Когда мы сели в машину, Наталья Анатольевна спросила меня: «Вы хоть понимаете, как вам повезло?!» Думаю, что ни тогда, ни даже сейчас я еще не способен оценить счастья, выпавшего на мою долю и подарившего мне знакомство с таким человеком. Но и тогда и сейчас мне хочется воскликнуть: «Почему только мне? Нам всем невероятно повезло!»
Конечно, Татьяна Александровна воспитывала меня. Она никогда не покровительствовала, не поучала, но ее уроков я никогда не забуду. Это была и школа этикета и хороших манер, но, главное, замечательная школа нравственности. Что-что, а осаживать она умела виртуозно. Стоило хоть на секунду задрать нос, и тут же ты оказывался в глупейшем положении. Промашки Татьяна Александровна прощала, но спуску им не давала.
Особенно она не терпела гордыни. Сама она была напрочь лишена почтения к собственной персоне, хотя далось ей это, вероятно, непросто.
Я никогда не забуду ее рассказа о решающем событии, повлиявшем на ее характер. Дело было в конце сороковых годов, когда Татьяна Александровна и Сергей Александрович еще не были мужем и женой. Он недавно вернулся из «тюряги» и ссылки, и роман был еще в начале.
Татьяна Александровна жила тогда в одном из Арбатских переулков в квартире на первом этаже. Сергей Александрович явился к ней поздно вечером, слегка навеселе. Раздосадованная Татьяна Александровна было выговорила ему, но он был непреклонен и вызвал ее во двор. Далее события развивались в темной арке.
Стояла поздняя весна, было тепло и даже душно. Татьяна Александровна выскочила из дому чуть не в тапочках, чтобы раз и навсегда покончить с этим безобразием, и вдруг увидела в глазах Сергея Александровича необыкновенное вдохновение, которое бывает только у пророков. Он как-то удивительно взмахнул не рукой даже, а дланью, и, указующим перстом пронзив твердь земли, изрек: «Гордыню… Попрать!»
Татьяна Александровна так произносила это «попрать», что было совершенно ясно, что ничего другого ей уже не оставалось. В тот вечер ее судьба решилась окончательно и бесповоротно. Она стала женой Сергей Александровича Ермолинского, она стала тем, кто она есть.
И, ей-Богу, одна только эта история стоила для меня гораздо больше, чем сотни дидактических страниц, написанных даже великими педагогами.
— Салфет вашей милости!