Выбрать главу

Из Москвы продукты поступали все скуднее и экономней, а между тем мы в колонии начали питаться все лучше и лучше. У нас появилась своя мука, своя картошка, своя гречиха, свои огурцы, капуста, морковь и молоко. Не было сахара, чая, мыла и масла. Плохо обстояло дело со спичками, керосином, обувью и одеждой. Но в общем мы жили хорошо, и время это вспоминается, как одно из самых прекрасных и поэтичных. Весело мы жили и дружно.

НАША КОЛОНИЯ

Как описать нашу колонию? Смотрю на выцветшую любительскую фотографию. Пять старых берез на голых, высоких — в небо — стволах похожи на пять метелок, воткнутых в землю палками, а кругом игрушечные строения: овин, скотный двор, молотилка, молочная, амбар, сарай и несуразный дом (изба в три связи), на котором, совсем уж не кстати, шапкой поставлен мезонинчик в три окна…

Дом был мал для колонии. Он был наполнен нами, как улей пчелами, он содрогался и дрожал от многоголосья. От тесноты его распирало изнутри, и иногда казалось, что убогая корка этого дома лопнет и вся начинка, состоящая из нас, нашей юности, веселья и пения, вывалится наружу. Словом, для коров и лошадей было много места в колонии, а для школы и детей — не хватало.

По четырем щербатым ступенькам мы поднимались на крыльцо, половину которого занимал пес Желтый. Желтый раньше носил гордое имя Нерон, но голод, старость и бездомность превратили сенбернара Нерона в дворового Желтого. Этот пес так много прожил и пережил, что был уже не собакой, а человеком. Когда мы приехали в колонию, Желтый был нам представлен скотницей тетей Грушей, маленькой коричневой старухой, которую папа называл инструктором по сельскому хозяйству, а она смущалась, хихикала и, закрывая свой беззубый рот корявой рукой, говорила: «Зачем дирехтур меня структором именует, ни гожается это! Не структор я, а рабочий человек, скотница я!» — И, сокрушенно махнув рукой, уходила к коровам на скотный двор. А между прочим, эта самая тетя Груша и научила всех наших колонисток доить коров, жать серпом, вязать снопы, молотить, навивать стога, шевелить сено, окучивать картошку и капусту, полоть и даже косить. Ведь никто ничего не умел: городские все приехали жители.

Про тетю Грушу мы еще вспомним, а сейчас, потревожив Желтого, откроем дверь в дом. Длиннющий, узкий, светлый (в три окна) коридор тянется во всю длину этого несуразного дома. Можно разбежаться и прокатиться по половицам, как по льду, не боясь занозить ноги: так они накатаны. Налево дверь в столовую-кухню. Темноватая столовая перегородкой, не доходящей до потолка, отделялась от кухни, половину которой занимала русская печка. В этой кухне готовили еду на всю колонию — на людей и на скотину.

Дежурные девочки ставили и пекли хлеб, развешивали его утром (по 400 г.) и выкладывали на стол. Очень важно было встать пораньше и занять горбушку. (Занять — значило воткнуть в понравившийся тебе кусок лучинку). Если же горбушки все были заняты, то хотя бы «притиск» (кусок, имеющий корку с трех сторон), а уж если и притиска нет, то просто середину с двумя корочками нечего было и занимать: все равно все хорошее уже разобрано, а на эти куски никто не польстится. Тут уж нечего зря толкаться в кухне, и так там тесно.

Войдешь в кухню-столовую рано утром до звонка, а там на небольшом столе все лучинки и лучинки, разной высоты стоят, как свечки в церкви около иконы. Начнешь отыскивать себе не занятый кусочек, а дежурная девочка скажет: «Я тебе уже заняла, Туська, вот твоя горбушка». И вприпрыжку обратно в постель. Удача!

В этой кухне-столовой стояли грубые самодельные столы (буквой «Г») и лавки. На узком конце стола, на председательском месте сидел заведующий школой А. Ф. Луговской. А когда ему надо было что-нибудь сказать, он тихонечко стучал ложкой по своей миске — и наступала абсолютная тишина. Говорил А. Ф. Луговской всегда очень тихо, возвышать голос он не умел и не мог…