Выбрать главу

Но, видимо, чтобы окончательно доконать меня, отец прибавил:

— Если ты устанешь, Таня, и не доделаешь свою работу, тебе поможет старшая сестра. Нина, я прошу тебя, следи за ее исполнительностью, так как спрашивать я буду с тебя. А теперь идите.

И мы ушли.

Я шла печальная. Всю жизнь я была ни то ни сё. Никогда меня не брали старшие в их игры, все время какие-то скидки на мой возраст. Вот и в колонии я опять в «маленьких»: ведь школа-то эта второй ступени, а я еще и в первой как следует не училась. Ну хорошо, раньше я была маленькая, но теперь-то, когда произошла революция и все уравнялись, почему же опять меня к чему-то не допускают и все время создают мне какую-то нарошную, какую-то детскую работу: окучивай, пропалывай, лезь наверх веялки… А если уж я маленькая, то дайте мне возможность прокатиться по небу на возу с сеном и поговорить с жаворонком. А то жать нельзя — ты маленькая, а на возу с сеном нельзя — ты большая?!

Я так расстроилась, что чуть не плакала.

— Не канючь, — сказала мне Нина, — это совсем не трудная работа, я тебе помогу.

— Не надо мне помогать, и я не канючу, — буркнула я, а сама подумала: «Ах, Нина, Нина! Вот ты идешь рядом со мной, такая рослая и большая, и красивая, и сильная, и волосы у тебя густые, и уже успели отрасти после тифа, и ты из них делаешь красивый пучок под названием „гряда“, и тебя все любят и уважают, и никому не придет в голову сказать, что ты плохо работаешь, потому что ты лучшая жница, и коров доишь, и полы моешь, и пудовые чугуны ворочаешь в печке, и казенная дерюга сидит на тебе так ловко, и руки у тебя такие круглые, а ноги такие большие, и тебе ничего не стоит наколоть гору дров или еще сделать что-нибудь удивительное и мужское. А я должна страдать всю жизнь только за то, что я младшая. И дерюга висит на мне, как на вешалке, и руки у меня, как палки, и волосы у меня жидкие — да к тому же еще так выгорели, что стали совсем седые — и мне не дают запрягать лошадь Машку, хотя я прекрасно умею это делать, и не дают жать серпом, и все говорят: ты маленькая, ты маленькая! И даже папа, который всегда поддерживал меня, сегодня унизил при Нине, предложив сидеть наверху веялки, хотя я безусловно могу работать внизу и крутить эту несчастную веялку за ручку. Неужели так будет всегда, и я всю жизнь буду маленькая и никогда не уравняюсь с Ниной и Володей?» Очень мне было горько. И если бы это было прежнее, «дореволюционное» время, я бы заплакала, но теперь я плакать не стала.

На следующий день, от отчаянья набравшись нахальства, я подошла к отцу и развязно сказала:

— Папа, я хотела тебя спросить (не попросить!), а если девочки будут очень меня уговаривать прокатиться на возу с сеном, может быть, тогда можно?

Лицо отца было непроницаемо. Ни одна жилочка на нем не шевелилась, а глаза за поблескивающим пенсне были плохо видны. Он задумался. Ожидание ответа было невыносимо томительно.

— Если будут очень просить, тогда можно, — холодно (как мне показалось) сказал наконец отец и поспешил по своим делам.

Взрыв счастья чуть не свалил меня с ног. Он понял, он понял, что не лениться я хочу, а кататься по небу на возу с сеном! Он понял, что сенокос скоро кончится, а с ним вместе уйдет мое счастье. И я уже больше никогда не почувствую себя ни небом, ни сеном, — опять я стану самой собой.

В этот же день, хоть меня никто не просил, я полезла на воз с сеном. А лежа наверху вдруг с горечью поняла, что чувство соединения с небом и растворения в нем не повторилось. Было хорошо, даже прекрасно, но я была — я, а небо было небом. Мы не соединились с ним больше и ощущение полета не посетило меня.

Потерялось это счастье где-то по дороге, пока я за него боролась.

ГРУНЯ

Не знаю — и никто не знал — сколько было лет пастушке Груне. Иногда мне казалось, что мы ровесницы, иногда, что она старше моей мамы. Маленький рост и тонкие ноги делали ее девочкой, горб и старообразное, исчерченное морщинами темное лицо — старухой. На голове всегда платок, на плечах мешок — и от холода, и от дождя, в длинной руке хворостина. У Груни в юбке были карманы-мешки, в один она прятала еду, в другой собирала грибы, ягоды и травки.

Наши с ней разговоры на опушке Ситниковского леса, где Груня пасла скот, носили непринужденный и задушевный характер.

Сидели мы на пеньках или прямо на траве, говорили тихо, а когда замолкали, отчетливо было слышно, как коровы пучками выдирают траву из земли, а потом долго и монотонно пережевывают ее — хруп-хруп-хруп-хруп. И грозный окрик Груни: «Возвернись, паскудина», если скотина заворачивала в малину. Иногда падала шишка с елки, иногда корова тяжело вздыхала и хлопала себя хвостом по боку, отгоняя слепней. Но в общем, было тихо, очень тихо.