Перевод Н. Чукановой.
ЭУДЖЕН УРИКАРУ
Время от времени я навещаю Владию и, когда решаюсь, говорю себе, что это в ее же интересах. В самом деле, от меня Владии одна прибыль: то в виде нового сарая, то в виде особняка со множеством ходов и выходов, где натыкаешься на самые неожиданные вещи, от кринолина таинственной дамы в розовом — о, эти дамы из книжек — до какого-нибудь треснутого аквариума с ошметками полусгнивших водорослей. А то может прибавиться чудо-другое: даст зеленые побеги рассохшийся шкаф или вот еще — кто держал окна целый день открытыми и закрыл их перед закатом, вдруг видел, что набрал полный дом света, свет несколько минут медлит, потом начинает утекать в щели и в трубу, так что с улицы еще долго заметны тонкие молочные струйки вокруг дома, как лепестки самого красивого на свете цветка, они распускаются в теплом дыхании города и гаснут вдали, за грядой холмов.
Конечно, это всего лишь жалкие и беспомощные попытки оправдания. Я знаю, что не ради Владии я навещаю Владию, а ради себя самого. Кошачий обычай возвращаться в дом, даже если в нем давно уже никто не живет. И тем больше нужда во Владии, чем чаще я нахожу там непостижимым образом знакомые приметы — дерево, выступ дома; так со мной случается то, о чем я только слышал или читал — несколько раз в жизни ты можешь попасть в места, физически тебе не известные, но известные как-то по-другому. Я думаю, это одно из самых захватывающих состояний поэзии — узнавать незнакомое место. А бывает, я слышал, и так: можно вдруг как бы перенестись в некий город, на некую улицу, вполне реальную, но существующую не в этом мире, не в это время. У меня с такими видениями туго, поэтому я стараюсь бывать во Владии. Завел там нескольких знакомых, очень замечательных личностей. И хотя я их никогда не видел, это меня не беспокоит, потому что их образы имеют странное свойство проясняться в памяти с течением времени. Это целый мир, Владия, мир, который живет по-своему, в постоянной игре, по правилам, строгим, как в шахматах. Десятки тысяч возможных комбинаций, но в любом случае ладья ходит только по прямой, а конь — только под своим излюбленным углом. Мне ни разу не удавалось сдвинуть лейтенанта Копачиу с позиций доброго малого, а все мои юные учителя — как мне хочется спутать автобусы, шумящие под моим окном, с теми, что всегда обходят Владию стороной, — так вот, мои юные учителя при любых обстоятельствах сохраняют простодушие, им все западает в душу, так колодец подставляет себя под монету, звезду, каплю дождя. Со своими пешками и офицерами, со своими ладьями и конницей, Владия раскрывается, как огромная шахматная доска, черные и белые клетки которой надо сначала придумать, а уже потом завоевывать, и предоставляет себя для самых увлекательных игр — но игр.
Изобрести механизм, способный передвигаться по полю, по склону холма или даже по пересохшему руслу реки, — штука трудная, и не всякий это сумеет. Но изобрести лошадь, чтобы она грызла коновязь и, когда ржет, чтобы гладь ее шеи шла волнами, как вода в озере, — изобрести красоту и тепло этого тела вряд ли возможно. Можно заново изобрести одеколон, велосипед и швейную машину, как это произошло не так давно в одном из медвежьих углов планеты, но, например, цветок жасмина или руки женщины не подарит миру никакая сила ума; и все же я почему-то верю, что мои набеги на Владию — мир, которого нет иначе как в воображении, — житие и деяния инженера Башалиги, которому кажется, что для него нет ничего невозможного, и который больно обжигается на возможном, это и многое другое может найти себе место под солнцем — так травинка просыпается под внезапной защитой расцветшего за ночь мака…