Я тогда спросил: «Тебе хочется сыграть роль звезды или луны?» — потому что луна тоже была. Папа ответил сердито: «Ничего ты не понимаешь. Сын актера, а растешь остолопом». Конечно, я все хорошо понимал, я просто пошутил. Но в торжественные минуты он шуток не признает.
О старичке фотографе он много раз говорил: «Надо его как-нибудь посмотреть. Обязательно надо посмотреть. Занятный старик». Но не посмотрел.
Впрочем, фотограф восхищался не только мною. Когда мы в приемной фотоателье оформляли квитанцию, к нему за ширму зашла пожилая женщина деревенского вида, и через минуту я услышал: «Слушайте, гражданка, вы знаете, какие у вас губы? У вас губы века! Я не спрашиваю, теряли ли вы на фронте сыновей, я сам потерял троих, но в ваших губах горе, которое случилось совсем не вчера, и это надо снять. Надо снять!»
С тех пор прошло уже два года, а моя фотография до сих пор висит в витрине, и папа до сих пор рассказывает знакомым: «Какие у Сережи там глаза! Поразительные глаза!» Выходит, теперь они у меня не такие. Слава богу.
Но дело не в глазах. А в том, что после этой истории я отправился в секцию бокса.
Я хотел научиться искусству драться и отомстить тому парню. По-моему, половина ребят приходит в секцию бокса с желанием кому-то отомстить. Но все дело в том, что настоящие боксеры выходят не из этой половины, а только из второй. Из тех, кто занимается боксом просто так, просто потому, что им нравится этот вид спорта.
Из меня боксер не вышел. Хотя вначале я горел желанием стать им.
Тренер не сразу допустил меня к занятиям. «Щупловат ты что-то, — сказал он. — Придешь через год». Но я выпросил у него разрешение приходить на занятия просто так, чтоб тихонько сидеть в стороне и наблюдать, никому не мешая, как тренируются другие.
Так я сидел в стороне день за днем и не пропустил ни одного занятия. Когда ребята становились в два ряда и отрабатывали друг на друге удары — прямой, свинг, апперкот, — я мысленно повторял за ними все движения: у меня мышцы сокращались от этих мысленных ударов и выступал пот от усталости.
Ребята это заметили, они посмеивались над моим усердием, а тренер, наоборот, стал относиться ко мне очень серьезно, и хотя вначале говорил, что разрешит заниматься только через год, но не прошло и трех месяцев, как однажды он сказал мне: «Раздевайся».
Он включил меня в группу самых начинающих, и месяца полтора мы разучивали удары. На ринг нас не пускали — мы становились в два ряда и по команде тренера били друг друга в подставленные перчатки. Все это я уже сотни раз проделывал мысленно, и поэтому у меня получалось лучше, чем у других.
Наконец, тренер назначил первый тренировочный бой — в один раунд. Моим противником оказался мальчишка гораздо выше ростом и, конечно, старше. Я уже не помню, как его звали, и лица не помню, только нос — тонкий и острый и еще его кожаную куртку. В раздевалке среди вороха нашей одежды, висящей на вешалке, она выделялась своим модным и дорогим видом — какого-то некожаного оранжевого цвета с застежками-молниями под золото. Некоторые ребята даже не верили, что она кожаная, и он давал нам ее пощупать, говоря: «Честно, замша».
Так его и звали: «Честно-замша». Такая за ним утвердилась кличка. А имени не помню.
Вот с этим «Честно-замшей» я и дрался. Он вышел на ринг, высокий и худой, в белой шелковой майке, и меня, помню, напугали его длинные костистые руки — намного длиннее моих; это сулило мне большие неприятности. Но когда начался бой, я увидел, что они как-то медленно идут на удар, и почти всегда успевал уйти в сторону, а если не успевал, то подставлял под удар плечо, перчатку или локоть. Одним словом, защищался я хорошо.
А его бить было удобно. То, что я был ниже его ростом, после первой минуты боя стало казаться мне даже преимуществом — у меня хорошо получались удары снизу в его живот, грудь, подбородок, а однажды даже в заостренный твердый нос, из которого тут же потекла кровь.
Увидев это, тренер хлопнул в ладоши, остановил бой, завел на ринг следующую пару, а нас согнал. Мы с «Честно-замшей» отошли в сторону вместе, и он, пряча глаза, стал поздравлять меня с победой. Он говорил: «Ты неплохо дерешься, особенно прямой левой у тебя хорошо получается». От этих многословных разговоров застывшая струйка крови у него на верхней губе стала коробиться и осыпаться. Если б он проговорил еще минут пять, у него стала бы совсем чистая губа, он выглядел бы молодцом, но он повторил: «Особенно прямой левой…» — и расплакался. Я не знаю, он заплакал от обиды, что его побили, или от злости, что побил не он. Лучше бы от злости — по крайней мере не жалко было бы побить его снова, но тогда я подумал, что, может быть, он плачет просто от боли.