Выбрать главу

Берти охватило что‐то вроде боязни замкнутого пространства: комната казалась слишком тесной для всех, кого ей следовало вместить, и для всех функций, что должна была выполнить. Между диванами и чайным столиком, который, как он позже понял, при каждом приеме пищи убирали, едва хватало места, чтобы втиснуться, и трое внушительного размера мужчин, ближайшая родня Летти, несмотря на все свое веселое дружелюбие в пабе, у себя дома, при суетившейся вокруг миссис Льюис, выглядели чопорно и зажато.

Но Летти держалась расчудесно. Она управляла беседой, вытягивая из родителей и братьев впечатления дня, будто за ниточки дергала, добиваясь того, чтобы общий разговор принял ту форму, которая никому не обидна. И не в том было дело, что Берти не умел с ними общаться – правду сказать, он пустил в ход все свое обаяние, – а скорее в том, что родные ее терялись, не знали, как отвечать даже на самые обычные расспросы. Он заметил, как ловко Летти заменяла его вопрос своим собственным, как будто только она могла правильно связать разговор.

Берти видел, что ее это огорчает, и хотел сказать ей – безмолвно послать мысль прямо ей в мозг, – что не следует из‐за этого огорчаться, не следует, никогда. Позже, когда они вышли вечером прогуляться, он попытался подобрать нужные слова, но потерпел неудачу, Летти резко оборвала его бессвязную речь.

– Не надо. Ты не обязан с ними любезничать.

Берти продолжил свое, но она просто сказала “ишт”, валлийское слово, которое, как он знал, означало, что дискуссия завершена.

За месяцы, прошедшие с той первой встречи, Льюисы вроде бы с ним сжились, стали вот брать с собой в паб, в церковь и на собрания лейбористов. Но Берти не мог быть уверен, что они примут его в качестве зятя. Нынешний визит был заряжен необходимостью окончательно расположить их к себе. Потому что Берти больше не мог ждать. Он поклялся себе, что в эти выходные соберется с духом и попросит у Эвана руки Летти.

На следующий день, когда Льюисы, вернувшиеся гурьбой с церковной службы, собрались за столом на воскресный обед, разговор свернул на социализм и, в частности, на достоинства или отсутствие оных у действующего премьер-министра из лейбористов. Берти весь подобрался. Надо ковать, пока горячо.

– На самом деле вопрос в том, хватит ли Эттли пороху зайти достаточно далеко, – сказал Дэвид.

– Да овца он, как есть чертова овца, – ответил ему Герейнт.

– За языком‐то следи! – одернула сына Ангарад, пристукнув его по пальцам половником.

– Вот именно, миссис Льюис: мы не допустим, чтобы в этом доме цитировали Черчилля![9] – пророкотал Эван, и только подрагивающие усы указывали на то, что он шутит. – Этого поджигателя войны…

– Да не думай о нем сейчас, папа, с ним покончено, он ушел, а вот об Эттли следует беспокоиться. Профукает он все или нет? – сказал Дэвид.

– Ну, не будет у нас по‐настоящему свободной и справедливой демократии, пока рабочие не получат право голоса, а также долю в том, что зарабатывают их предприятия, – энергично вмешался Берти и сам обеспокоился, не слишком ли высоко взял. – Но национализация основных отраслей промышленности и коммунальных услуг – это дело… Это начало хорошее.

Последовало молчание. Герейнт с легкой ухмылкой перевел взгляд на отца. Дэвид застыл.

Эван хмыкнул, кивнул и сунул картофелину в рот.

А Берти почувствовал, как рука Летти под скатертью легонько сжала ему бедро.

– И скажите, Эван, как сейчас дела на железной дороге? Ведь Абергавенни – оживленное местечко, не так ли? Три станции! – Берти запнулся, опять опасаясь, что слова его звучат свысока. – Сильно ли национализация изменила для вас обыденную, изо дня в день, практику в железнодорожном депо?

– Да не так сильно, честно скажу. Обтирка двигателя она обтирка и есть, верно? Какие б слова они там на вагонах ни написали.

– Отстирать его одежку от угольной пыли легче ничуть не стало, вот я вам что скажу, как была пыль, так и… – вставила Ангарад, но Эван прервал ее, с усталой властностью приподняв крупную руку.

– Парень ведь сейчас не про стирку, а?

Ангарад принялась кромсать последнюю картофелину у себя на тарелке.

– Ну, тебе ведь немного повысили зарплату, правда? – с жаром вступила Летти, и почему‐то этот вопрос прозвучал словно в поддержку матери.

вернуться

9

В избирательную компанию 1945 г. Уинстон Черчилль насмешливо называл Клемента Эттли “овцой в овечьей шкуре” и “маленьким скромным человечком, у которого есть все основания быть скромным”. Черчилль, тем не менее, кампанию проиграл.