– Похоже на то! – воскликнул он, подхватил ее на руки и закружил по гостиной.
Теперь дом казался просторным и пустым без того, чтобы он, подойдя сзади, не засовывал рук ей под блузку или, топая, не поднимался и спускался по лестнице, то и дело позабывая, зачем его понесло наверх. Летти бродила по отделанным комнатам; могла сесть в зеленое бархатное кресло или за обеденный красного дерева стол, но все ей казалось, что она в чьем‐то чужом доме. Дитя, привезенное навестить малознакомого родственника, не уверенное в том, к чему ему разрешено прикасаться.
Принеся цветы в дом, Летти поставила свой урожай в желтую фарфоровую вазу. Тут дедушкины часы взялись бить снова, и били подольше: половина двенадцатого.
Разве не глупо, что всего половина двенадцатого, а она уже выполнила свое единственное насущное за день дело. Разве не глупо, что выбрать блюда, которые кто‐то другой должен вам приготовить, может быть единственным из насущных сегодняшних дел…
Летти подошла к телефону. Нужно позвонить жене одного из друзей Берти, договориться пойти куда‐нибудь после обеда. Все эти жены друзей всегда так подчеркнуто дружелюбны, когда Летти сталкивается с ними в антракте или на вечеринке. Но стоит Берти отвернуться, чтобы потолковать о политике с их мужьями, Летти словно теряет дар слова. Потом она сурово бранит себя – как же так, ведь ей не составляло труда болтать с соседками в Абергавенни, которые весь день то и дело забегают к ним на кухню, и разве не общается она, не делая над собой никаких усилий, с Роуз и Берти? И все ж было не избавиться от ощущения, что между ней и другими женщинами, лондонскими знакомыми, встала стеклянная стена, барьер, который все делают вид, что не видят, и который именно ей преодолеть почему‐то никак не дается.
Она могла бы позвонить Роуз. Но после свадьбы между ними тоже не все так, как раньше.
Ей казалось неправильным посвящать Роуз в свои мелкие, шепотом, жалобы на скуку жизни в доме, за который платят родители Роуз, или на внешний мир – привычный для Роуз мир, – который Летти следует освоить во всей его полноте. Она боялась, что, если даст подруге понять, что не того ждала от супружеской жизни, та сочтет это неблагодарностью. Неумением по достоинству оценить то, чего Роуз сама страстно желала, но пока этого не имела.
Иногда Летти думала, что, обретя мужа, лучшую подругу она потеряла.
Резко отвернувшись от телефона, она поднялась в библиотеку, совмещенную с кабинетом, свою любимую комнату. Иметь особую комнату только для книг и работы ума – разве не счастье, напоминала она себе. На каминной полке, на почетном месте, стоял экземпляр “Сыновей и любовников”, подаренный ей Берти, книга, которую они обсуждали в тот счастливый день, когда катались на ялике в Оксфорде. Большую часть этого лета они провели, читая на пару прочие книги Д. Г. Лоуренса, в долгих прогулках споря о том, кто из персонажей заслуживает сочувствия, а кто далековато зашел, перегнул палку.
Теперь у нее была новая затея. В качестве свадебного подарка Роуз преподнесла им в красивых переплетах собрание книг, проверенных временем, которые Летти решила прочесть в алфавитном порядке, от Аддисона до Золя, но взялась‐таки сначала за Остен. Впрочем, Берти больше не мог найти времени делать это с ней вместе. У него чтения и по работе хватало. Но ей это, по крайней мере, даст возможность чем‐то себя занять.
Летти позвала Клару и все с той же стеснительностью распорядилась подать чай, а затем свернулась калачиком в кресле (нет в мире бархата ценного до того, что на него нельзя усесться с ногами) и потрудилась вникнуть в “Нортенгерское аббатство”, уговаривая себя, что это восхитительно, возможность провести утро за чтением.
Клара, открывши дверь, заставила стопки бумаг на столе Берти вздохнуть и затрепетать. Он уже опубликовал несколько статей в “Нью стейтсмен”, часто запирался в библиотеке после ужина и строчил допоздна. При виде его трудов на газетной странице Летти испытывала жгучую гордость за мужа, гнездившуюся где‐то между ребрами и животом.
Однако после ночных писаний Берти с трудом вставал по утрам, и ей приходилось отцеплять его длинные, безвольные конечности от своего тела. Хотя самой‐то хотелось прижаться к его там и сям поросшей волосами груди и не отлепляться весь день. Хотелось, чтобы он прикасался к ней так, как он это умел, пристально на нее глядя, пристально и настойчиво, но также и с бесконечной мягкостью, от которой она таяла и расплавлялась.
– Отвали от меня, ленивец. Снова ведь опоздаешь, – в конце концов говорила она, когда бой часов напоминал, что время уходит, и знала, что в голосе ее слышится, кроме всего, раздражение – потому что ему предстояло идти на работу, которую он получил так легко и к которой относился так легкомысленно, в то время как у нее не было выбора, кроме как отказаться от своей работы, и – навсегда.