Христя накрыла лакированную крышку кожухом, бросила сверху подушку.
— Вот тебе и постеля готова, — сказал хозяин ветеринару.
Иван Данилович, хватив за ужином лишку, с трудом, словно на лошадь, взобрался на вороной, подкованный медью рояль.
Отец Пафнутий, икая, лег на деревянном залавке, подложив под кудлатую голову свернутый полушубок и накрывшись снятым с себя зеленым подрясником.
Назар Гаврилович пожелал гостям спокойной ночи и, не стыдясь их, отправился в соседнюю комнатенку, в которой ночевала невестка, да там и остался.
Поп не удержался, съязвил шепотом:
— Вот тебе и проповедуй такому снохачу — не пожелай жены ближнего твоего!
Когда все улеглись и в хате установилась заполночная тишина, из своей комнатенки в одной рубахе, словно привидение, появилась Христя и, отодвинув железную заслонку, сунула в горячую печь свою верхнюю одежду.
— Рубаху тоже надо прокалить, — посоветовал Иван Данилович, приподымаясь.
— Соромно мне спать голой.
— Лучше поспать ночь раздевши, чем схватить тиф.
Христя на цыпочках ушла к себе; словно видение, вернувшись нагишом, сунула рубаху в печь и, стыдливо прикрывая руками грудь и низ живота, исчезла в двери.
Лежа в душной комнате, прислушиваясь к храпу пьяных мужчин и торопливому бреду двух больных женщин, Иван Данилович долго не мог уснуть; с ненавистью думал он о кулаке, который и в огне не горит, и в воде не тонет.
Раза три Иван Данилович поправлял на голове Одарки воловий пузырь, набитый крошевом изо льда, лазил на печку к жене Федорца и, обнаружив, что у женщины замирает сердце, вспрыснул ей камфару.
За окнами зло куролесила метель и, словно по покойнику, стонал и плакал в печной трубе забулдыга-ветер.
III
Иван Данилович проснулся до света, но Федорец уже был на ногах. Христя внесла конскую цибарку с водой, в которой плавали иглистые льдинки, налила воду в медный таз для варки варенья.
— Умывайтесь, пожалуйста, — и стала рядом с расшитым полотенцем на узеньком плече. — За мыло только звиняйте, на весь хутор нет ни куска.
Аксенов вспомнил, что в узелке у него завязана банка жидкого зеленого мыла, но не стал ее доставать, подумал: «Отдам кому-нибудь из бедняков».
Плескаясь водой, он близорукими глазами в упор рассматривал молодую женщину. Была она невысокая, с милым приятным лицом, на котором синели глаза с поволокой, испуганные, как у затравленного животного.
Умывшись, ветеринар присел к столу, на котором дымила сковорода с жареной яичницей. Со двора вошел разрумянившийся отец Пафнутий, опустился на застонавший под ним гнутый венский стул.
— Иорданской бы по лампадке, — сказал поп со вздохом.
— По утрам не употребляю, — отрезал Федорец и, перекрестившись на образа, отломил кусок пшеничного хлеба. — Пока ты дрых, тут уже приходили за тобой, — сказал он ветеринару.
Мать позвала с печи — попросила квасу.
— Можно ей квасу? — спросила Христя, подняв синие глаза свои на ветеринара.
Иван Данилович сказал:
— Лучше стакан кипяченого молока.
Христя поставила в печь кувшин.
— Подождите, мамо, сейчас молока согрею.
— Я квасу хочу, — закапризничала больная.
— Когда уж ты руки мне развяжешь? — в сердцах спросил Федорец жену.
— Подожди. Ждать недолго осталось, — неприязненно ответила она.
Послышался бешеный лай собаки, и в хату, отряхиваясь от мокрого снега, ввалился Грицько Бондаренко с дрючком в руках.
— Иван Данилович, богом прошу: и жена и все шестеро ребят моих лежат без памяти. Одна надежда на тебя.
— Дозавтракаю, приду.
— Я подожду. — Бондаренко без приглашения присел на сундук, с любопытством рассматривая богатое убранство горницы. — А у тебя, Назар Гаврилович, как я вижу, обнова появилась — портреты Карла Маркса и Троцкого.
— Как положено примерному коммунару, — льстиво улыбаясь, ответил хозяин, однако к столу непрошеного гостя не пригласил.
— Что ж ты, Назар Гаврилович, на коммуне крест поставил? — насмешливо спросил Бондаренко.
— Сейчас можно прожить и без коммуны. Земля есть, зерно есть, кони тоже исправные, купил у кавалеристов.
— Все есть, окромя птичьего молока. А в республике голод, газеты бьют набат. Милиционер Ежов рассказывал — в Чарусе человека, как скотину, зарезали и сожрали.
— А что ты мне жалишься, ты совецкой власти скажи. Я до голода твоего непричастный.