Выбрать главу

— Очень даже может быть. У механика был сын Лукашка, шустрый такой парнишка. Я хорошо его помню, они вместе воевали.

— Говоришь — у Иванова был сын Лукашка? Я знала одного Луку Иванова, как-то встретила его у подруги по гимназии, Нины Калгановой.

В памяти Ангелины, как живой, встал худенький мальчик, с волосами, лепестками падающими на высокий лоб. Последний раз она видела его на именинах у Калгановых, потом слышала от Нины, что Лука служил в Красной Армии, был ранен, лежал в чарусском госпитале.

— А где сейчас этот механик Иванов? — спросила Ангелина.

— Слыхал я, будто женился он и сейчас учится на инженера в Москве… А твой родитель где? — спросил Балайда, дивясь, что только сейчас в нем проснулся интерес к тому, как Ангелина жила раньше.

— Убили его белые в бою под Каменкой… У меня есть фотография его могилы. На этой фотографии сняты его однополчане и Иванов тоже.

— А ты что же, и в Красной Армии служила?

— Почему ты так думаешь?

— Ходишь в форме, опять же черевики военного образца.

— Служила, но недолго. Записалась добровольцем в прошлом году, хотела отомстить за смерть папы.

— Сестрой милосердной? — ревниво спросил хлопец о даже приподнялся в постели.

— Нет, рядовым бойцом служила, и тоже, как ты, в Конармии, у Буденного.

— А я и не знал, что ты такая лихая… А сапожки? Какой комиссар сапожки пошил тебе по ноге?

— Сапоги перешил мне товарищ Отченашенко, ведь он сапожник.

Несколько минут помолчали, недовольные друг другом.

— Ну, что ж, похоже, нам теперь не до сна. Давай-ка почитаем еще этого самого Кадигроба. — Балайда достал из-под подушки томик в голубой обложке. — Красиво пишет, дьявол, за душу берет. Интересно бы узнать, что он за человек, откуда все это знает.

— А знаешь, когда-то за мной ухаживал один молоденький поэт, сын этого Федорца, Микола… Мама до сих пор хранит тетрадь с его стихами.

— Микола Федорец не поэт, а бандит, — нахмурившись, отрезал Балайда, снова засовывая книгу под подушку. — И по этой самой причине красные расстреляли его.

— Жалко.

— Это ж почему? Бандит, людей убивал.

— Бандита не жалко, а поэта жалко.

С церковной колокольни донеслись четыре тягучих удара — четыре часа. Скоро рассвет. Придут люди, и разъяснятся все происшествия ночи. Балайда закрыл отяжелевшие веки и, положив голову на грудь любимой, забылся неспокойным солдатским сном.

VIII

Спозаранку в школе стали появляться сельские коммунисты, встревоженные ночной стрельбой. На улице нашли несколько винтовочных гильз, под окном на обмятом сугробе и в кустах сирени обнаружили следы крови. Видимо, Балайда ранил бандита, может быть, даже убил, но дружки увезли его тело.

Отченашенко сказал в тяжелом раздумье:

— Надо искать среди своих хунхузов, проверить, все ли они на месте, нет ли среди них раненого.

— Не Федорец ли? — выразил догадку сын Отченашенко Василий.

— Очень даже может быть. От него, лохматого дьявола, всего можно ожидать.

Вскоре к школе подошли Назар Гаврилович в сопровождении невзрачного Козыря и Семипуда. Узнав о происшествии, кулаки удивились до того искренне, что даже Василий усомнился в своем подозрении.

Балайда медленно пошел по санному следу, начинавшемуся у ворот, но на дороге, по которой мела поземка, след быстро затерялся. Возвращаясь в школу, нашел в снегу окурок сигары с золотым обрезом, показал его коммунистам. Все качали головой, брали окурок из рук в руки, нюхали. Такого курева не употребляли даже в Чарусе.

Кулаки все так же искренне подивились находке, но еще больше удивились тому, что Балайда ночевал у красотки учительницы, которая совсем ему не пара. Семипуд даже признался Козырю:

— А я Наталку свою хотел отдать за него, прохвоста неграмотного, а она у меня семь классов женской гимназии кончила.

— И хорошо, что раздумал. Время теперь такое, что в самый раз нам рассчитаться с голотой, — заметил Назар Гаврилович и предложил: — Пошли отсюда, делать-то нам вроде больше нечего.

Кулаки ушли, и в школе остались только коммунисты.

— Вот и прозвучал первый сигнал к действию. Если будем сидеть сложа руки, нас тут всех перебьют в одиночку. Предлагаю сегодня же по всему селу начать обыски, — предложил Плющ. — Дело не терпит.

Все знали бурную решительность Плюща, помнили, как он в начале революции разжигал самовар иконами и орал во всю глотку: «Грабь награбленное!»