— Кто такой? — спросил Калинин, разглядывая распоясавшегося болтуна прищуренными глазами.
— Матрос с линейного корабля «Петропавловск», анархист Шустов. Из амнистированных, — заметно нервничая, ответил секретарь райкома. — Оплошали мы, вовремя не посадили его в каталажку.
Калинин направился к президиуму. Он шел быстро, некрупным телом разрезая раздававшуюся перед ним толпу. Его узнавали и давали дорогу. Там, где он проходил, вспыхивали аплодисменты; но не все приветствовали его, кое-где слышались угрожающие выкрики.
Увидев Калинина, Шустов смешался, скомкал речь, торопливо выкрикнул несколько контрреволюционных лозунгов, лихо плюнул с высоты и сразу исчез, словно ветром его сдуло.
Зачинщики мятежа толпились впереди, все они были вооружены. На небритых, невыспавшихся лицах их отражалось, как в зеркале, все, что накипело в душе: неуемная, бесшабашная жажда немедля броситься в драку, убивать, сокрушить всех, кто требует революционной дисциплины, сознания и долга, кто мешает разгулу и своевластию, — уголовщина вырвалась на волю, заразила и здоровых людей.
Совсем близко от Калинина стоял отец Пафнутий, переодетый в тесную матросскую робу, длинные кудлы его выбивались из-под бескозырки, из кармана бушлата безобидно, словно черенок люльки, выглядывало дуло нагана. «Анархист какой-то или актер», — подумал Калинин.
Калинина знали, и он заметил в устремленных на него взглядах восхищение им, не побоявшимся выйти на помост, чтобы успокоить, утихомирить разбушевавшиеся страсти.
Было холодно; многие курили, согреваясь табачным дымом.
С трибуны говорил низенький подвыпивший человечек в замасленной кепке с пуговкой. Он назвался рабочим с завода «Русский Рено». Говорил не спеша, картинно всплескивая узкими белыми ладонями, и каждое слово его, словно кусок угля, падало в постепенно разгоравшийся огонь, накаляло митинг.
— Какой он рабочий, переодетый эсер, говорун. Вон какие мягонькие у него ладошки, — язвительно проговорил Калинин.
Как только мелкорослый человек умолк, Ковалев оттеснил его и крикнул:
— Товарищи моряки, не поддавайтесь на провокацию заклятых врагов советской власти!.. Вот перед вами сейчас балабонил Артист-анархист, назвался рабочим, а во рту полно золотых коронок. Откуда у рабочего золотые коронки? — Ему удалось временно сбить азарт толпы, заставить слушать себя.
Густым, охрипшим голосом председатель оборвал Ковалева; у председателя была густая борода, наглые ноздри и агатовые жуткие глаза, как у архангела на иконах старинного письма.
— Товарищ Ковалев, тебе никто не давал слона! — и председатель с размаху стукнул пудовым кулаком по застонавшему столу. — Какая тут к черту дисциплина и демократия, коли ты, пользуясь своим комиссарским званием, прешься попереди всех, без всякой на то очереди? Хочешь высказаться — запишись в список. Подойдет черед, болтай сколько влезет, лишь бы слушали… Тоже мне фря.
— Прошу слова! — крикнул Ковалев.
Но говорить ему не дали: какие-то типы, пахнущие водкой, видимо выпущенные из тюрьмы арестанты, сорвали его с трибуны, окружили со всех сторон.
Тут же на его месте появился Назар Гаврилович Федорец. Румяное лицо старика казалось помолодевшим, губы алели, словно у полнокровной девки. Давно он ждал своего счастливого часа, и этот час, казалось ему, наступил.
— Это что еще за бородатое чучело? — озорно крикнул долговязый матрос-латыш…
— Я тебе покажу чучело!.. Это мой родитель, — огрызнулся Илько.
— Слово имеет представитель крестьянства, батька нашего матроса товарища Федорца, — объявил председатель, раздувая свои широкие ноздри, словно обнюхивая человека.
Толпа притихла. В большинстве здесь были крестьянские парни, им всем хотелось узнать от деревенского человека, как там, в деревнях, идет жизнь.
Федорец медленно, чтобы подогреть ожидание, направился к трибуне. Подготавливая его к выступлению, Петриченко поучал: речь нужно говорить короткую и бить по самому больному месту, чтобы сразу подчинить слушателей, иначе — грош ей цена; чтобы речь имела успех, надо завоевать внимание толпы и удерживать его до конца выступления.
Готовясь к этому дню, Назар Гаврилович не раз вспоминал выступление Махно, когда он приезжал в Куприево. Речь батька была резкая, но нескладная — опубликуй ее в газете, и читать будет нечего. И все же он запомнил ее по гроб жизни. Микола после рассказывал, что Махно никогда заранее не писал текста своих выступлений, даже не делал наметок, говорил все, что приходило в голову. Но речи его словно прожигали насквозь.