Екатерина Гликен
Каково быть Анной?
– Ну, уходи ж ты от него! – Ольга делала припарки подруге своей, Анне Сергеевне. – Уходи, ведь так нельзя. Я уже не только о том говорю, как ты завтра детям своим покажешься. Да уже вопрос стоит, доживёшь ты до этого завтра или он убьёт тебя!
Анна Сергеевна молчала. Она сидела у окна, подняв лицо к свету, чтобы Оленьке удобно было прикладывать к уголку её глаза вату, смоченную бадягой, чтобы синяк скорее рассосался. К детям ей действительно назавтра идти было стыдно. Анна Сергеевна работала учительницей. Учительницей младших классов. Ну, ничего, она попросит Оленьку, и та с утра пораньше хорошенько накрасит её. Всё-таки макияж творит чудеса с изъянами женского лица. Нехорошо только, что переносица распухла. Ну, да что уж. Мало ли что бывает. Анна Сергеевна уже и историю придумала. Ловко получилось, хорошая история.
– А куда ж я уйду, Оленька? – спросила подругу Анна Сергеевна.
– Ну, сначала ко мне, у меня поживёшь.
– А потом?
– Ну-у, до потом надо дожить ещё. В конце концов, детей нет, ничего, комнату снимешь, первое время я помогу.
– Тяжело, – вздохнула Анна Сергеевна.
– А сейчас не тяжело? – Ольга удивлённо расставила руки. – Каждую неделю новый фингал. У тебя рак от этих побоев будет, или он тебя однажды убьёт или инвалидом сделает! Это не тяжело тебе?!
Анна Сергеевна уронила голову на руки и тихо заплакала.
– Ну, ладно, прости. Перестань. Ну, чего ты плачешь, жива ведь. Финик твой замажем… Помнишь, как мы с тобой однажды тебя мазью намазали, думали, лицо вместе с синяком рассосётся? Что это было? Дед мой колени ею мазал?
Анна Сергеевна перестала плакать. И рассмеялась вместе с подругой, вытирая ладонью набежавшие слёзы.
Анна Сергеевна росла в интеллигентной семье. Папа профессор, мама лаборант. С утра до ночи в доме гостили друзья, комнаты были полны разговорами о науке. В её семье обожали всевозможные теории и рассуждения, презирая от души творчество во всех его проявлениях. Люди пишущие, рисующие, сочиняющие – тунеядцы, язва на теле общества, вредители. Их клеймили каждый раз в компании, насмехаясь над свежими выпусками газет и журналов с сообщениями о достижениях разношёрстной гуманитарной шушары.
И Анна Сергеевна насмехалась, хоть и маленькая была, а смеялась заливисто, часто не понимая, над чем. Ей, тогда ребёнку, всё было ясно по интонациям, по словечкам, по позам взрослых: вот сейчас что-то прочли, её папа закатил глаза к потолку и язвительно сказал, что такой-то молодец. Значит, настало время смеяться. Вот мама необычайно высоким и заботливым голосом спрашивает о ком-то, значит – пора.
Вечером Аннушку прогоняли спать. Она уходила к себе в комнату. И садилась рисовать. Рисовала долго, исчерчивала тетрадки, которые находила. Выводила линии и зигзаги в дневнике. Размалёвывала поля в учебнике. До усталости, до изнеможения. Закончив, откидывалась на подушки кровати, словно только что вернулась с тяжёлой взрослой работы.
Она и не знала тогда, что то, что делает – и есть творчество. Первым об этом узнала мама. В общем-то, Анна Сергеевна и не скрывала своих занятий. Однако, мама как-то полезла в её сумку за ручкой, расписаться в квитанции и обнаружила ЭТО…
Как она кричала, бедная её мама. Хваталась за волосы, тяжело дышала, металась по комнате и кричала, кричала, кричала…
Анна Сергеевна тогда не поняла, что произошло, но поняла, что сотворила что-то совершенно ужасное, хотя и не догадывалась о своём преступлении. Всем ужасом своего предательства она прониклась позже, когда её наказал отец.
Мать не заступилась. К гостям её больше не звали. Казалось, родители стеснялись Аннушку, за неё было словно неудобно. Нет, с ней обращались ласково, не ругали больше, но как-то слишком ласково, будто бы она стала больна.
Чем большее чувство вины испытывала Аннушка, чем больше тяготил душу неведомый проступок, тем больше она рисовала. Её уже было не удержать: она рисовала в тетрадях, дневнике, учебниках, на коленях, на левой руке, на обоях, на парте… Это занятие, и только оно одно, отвлекало от гнетущего, жалящего чувства вины, помогало забыться…
Родители старели. Аннушка росла, а вместе с ней и чувство неизбывной вины и стремление заглушить эту боль. Аннушка уже становилась похожей на женщину, наливалась соком, и чёрным ядом разливалась в ней ненависть к себе, желание скрыть своё преступление от мира, и дивными цветами покрывалось всё, до чего она дотрагивалась: на всём появлялись миры и изящные оттенки, изогнутые линии связывали несуществующие и знакомые лица… И чем дальше, тем больше хотелось Аннушке стать нормальной, как все, хотелось, чтобы мир её принял, чтобы признал своей…