Выбрать главу

5

С трудом выбравшись из тушинского лагеря, Фотинка с Огарием не знали, куда податься. Всюду грозные заставы, в окрестных селениях неспокойно. В глухих же починках, где войск не стояло, свирепые мужики, натерпевшиеся лиха от всяких бродяг и разбойников, не подпускали пришлых даже к воротам, гнали взашей. Лишь один мужик сжалился и пустил их на ночь. Был он вял, тих, безропотен, глаза тусклые, волосы будто пеплом припорошенные. Впустил гостей и сел убито на лавку, как сидел, видно, и до этого: понурив голову, не говоря ни слова, словно в избе никого не было. Не иначе тяжкое горе отстранило его от всего вокруг. Лишь когда гости, не решаясь ни о чем спросить его, улеглись на полу, хозяин тихим, заупокойным голосом поведал им свою беду. - Окаянные ляхи вконец допекли. Животину всю прибрали, жито вымолотили, а что в скирдах было, пожгли. Вчистую обездолили. По сусекам останнее соскреб - до весны и дожити не помышляю. Да я-то что? Сына нечестивцы в свои таборы сволокли, а невестку проклятый пан Мушницкий насильством взял. Загубил бабенку. Намеднись из петли ее вынул, схоронил кое-как. Мне уж и самому белый свет не мил. Видать по всему, бог судил тоже преставиться... На рассвете, тихо покинув мужика, обессиленные, изголодавшиеся, продрогшие до костей, побрели они дальше и остановились в лесистом долу. Скукожившись под старой елью, безразлично молчали. Полдневное солнце весело искрило снега, блескучий иней сыпался с веток, звенькали хлопотливые синицы-московки, перелетая с куста на куст, и Фотинке, уже не чувствующему от стужи тела, хотелось навеки остаться тут. - Околеем ведь, Огарка,- непослушными черными губами прошептал он.- Пойдем куды-нито. - Погодим,- отозвался приятель.- Все одно тоже не будет. А в лепоте такой и околеть сладко. - Еще чего, околеть! - запротивился, встряхиваясь, детина. - Ну-ка, подымайся! Куды подадимся-то? - Опричь Москвы боле некуда. Тамо всякая щель своя, найдем кров до весны... - с неохотой и не сразу поднимаясь, ответил ему Огарий.

Своей великостью, теснотой, многолюдством, пестротой, разнообразием построек и кровель - двускатных, кубом, палаткой, крещатой бочкой, с флажками, флюгерками, цветными маковками, своей мешаниной пышного богатства со скособоченным посадским жильем Москва ошеломила Фотинку. От криков снующих ребятишек, лая собак, перебранки баб, остановившихся с бадьями на коромыслах посреди занавоженной улочки, конского топота, визга санных полозьев, стука плотничьих топоров, чада и грома кузниц и еще многого иного, что растерянно примечали глаза и слышали уши, захватило дух. Несмотря на лихое время, в людских заторах можно было видеть скопища возов, полных ремесленного товара. Торг шел с саней даже на речном льду. Знать, и в самом деле московский народ, как тем и поминали его, был хват хватом - бойкий, дошлый, непоседливый, никогда не теряющий задора. Фотинка плелся за Огарием, не закрывая от изумления рта, а уродец, отмечая свои приметы, знай бормотал себе под нос: - Не та ныне Москва, скучна, скудна стала. И товарец - одни пустые лукошки до мочала. Вишь, вон и за отруби дерутся, зипуны рвут... Больше всего Фотинку поразило множество малых деревянных и больших белокаменных нарядных церквей, - А чего тут дивного? - не разделял восторгов приятеля Огарий. - Испокон строили. Храмов тут верных сорок сороков. Отыщем и мы божеское местечко на паперти, а то к божедомам приткнемся, за Христа ради хлебца попросим. - Есть-то ужас хочется! - посетовал Фотинка. - Дал бог зубы, даст и хлебца,- успокоил его всеведущий бродяжка. Приткнулись они попервости в какой-то грязной и вонючей богадельной избе. Тут же у Огария нашлись знакомцы, которые поделились с ним жмыхом и печеной репиной. Найдя в сутеми место у двери, Фотинка с недожеванным куском во рту сразу уснул, сморенный усталостью. Проснулся он с первым лучом солнца, что силился пробиться сквозь подслеповатое окошечко. Перед ним и возле него копошилось, хрипело, урчало, заходилось кашлем, стонало плотное людское скопище. В своей слитности оно почудилось Фотинке неведомым и опасным чудовищем. Испугавшись, он вскочил и с маху ткнул кулаком обитую драным войлоком дверь. На улице долго приходил в себя, недоумевая, где очутился. Из богадельни, из-за церковной ограды, из конца проулка, как тараканы из дыр, выползали, скучиваясь, жалкие людишки с изможденными и хворобными ликами, спутанными бородами, костлявые, дрожащие, в замызганном тряпье и размочаленных лаптях, иные босиком. Никогда прежде не приходило Фотинке в голову, что столько отверженного и обезображенного люда мыкается по свету: вековечных скитальцев, нищих, калек, немочных бедняг, разоренных деревенских мужиков, опустившихся до самого низа пропойц, побирушек, юродивых - всех, кто глад, и мраз, и наготу, и непрестанную скорбь терпят, не зная, где главу преклонити. Нет, ему с ними вязаться нечего. Он же не хворый какой, не убогий, не блаженный, не пропащий,- пошто себя ронять? Трясущийся синюшный старец в изодранном рубище, с гнойными язвами на теле и редкой, будто выщипанной, серой бороденкой, поддерживая мосластой рукой сгибающие его тяжелые вериги, сипло возгласил: - Братия! Сызнова наказываю: всяк в своем приходе хрис-торадствуйте, в чужи пределы не суйтеся. Долю от мя не утаивайте - худо будет!.. Да анафему христопродавцу ироду-царю скаредному Ваське Шуйскому, что лукавством на престол вперся, вопити. За то бояре Голицыны, да Лыков, да Хворостинин нас без милости не оставят. Реките: близка погибель антихристова!.. А за Памфила да Третьяка, что вечор душу богу отдали, благочестивец Огарий с отроком у Покрова сядут. Не гоните вновь явленных в юдоли нашей!.. Однако, как ни уламывал Огарий Фотинку, тот пробавляться подаянием не пожелал. Не захотел и в богадельне ютиться. Поплелись они в Рогожскую ямскую сторону, ближе к Владимирской дороге, там и нашли пристанище у одинокой глуховатой старушки, которая сжалилась над сиротами: мир не без добрых людей. Долго не мог Фотинка отыскать для себя дела в голодной Москве, пока, скрепя сердце, не стал подряжаться у сотских старост за малую плату подбирать по дорогам мертвецов. Их наваливали на телеги и вывозили в общую могилу-скудельню за Серпуховскими воротами. Так довелось Фотинке вскоре обойти всю престольную. Своей ему Москва стала. Но на Пасху, когда празднично ударили колокола всех церквей и от церковного звона на улицах слова не стало слышно, когда рванулась душа неведомо куда и затосковала, заныла, Фотинка засобирался домой. Вечером он сказал Огарию, что доживает в Москве последнюю седмицу. - Эх, - бесшабашно молвил Огарий,- плакала по нам престольная пасхальным перегудом. Кому на Пасху куличи - нам тараканы на печи. Видал Москву спытал тоску... В последний день перед уходом, звякая скудной медью, они бродили по Зарядью в надежде купить хлебную краюху на дорогу. Тут и подхватила их громкоголосая, гневная толпа и понесла прямо к царским хоромам. И если бы тогда в давке не сорвали с груди Фотинки материнский святой образок, не встретиться бы им с Пожарским. И почему так сразу отозвался Фотинка на ласковое слово князя, почему, как несмышленый теляти, потянулся к нему - он сам не мог взять в толк. Поспешая за худощавым всадником в темно-зеленом суконном кафтане к Сретенке, Фотинка и Огарий не находили никаких слов и только вопрошающе, не без тревоги, переглядывались друг с другом.

6

Княжий двор был огорожен крепким сосновым частоколом. Миновав вслед за Пожарским ворота с иконкой над ними, друзья оказались во дворе у высокого рубленого дома на жилом подклете, с крутой тесовой кровлей и крытой лестницей по боковой стене, ведущей в верхние покои. Причелины и крыльцо были раскрашены алым цветом. Дом не выделялся боярским роскошеством, но отличался той ладностью и сообразностью, когда все умело пригнано и накрепко связано. Амбары и службы виделись в глубине чистого, замощенного широкими деревянными плахами двора. На крыльце недвижно, словно заледенев, стояла старая иссохшая женщина с печальным и строгим лицом. Спрыгнув с коня и отдав поводья подскочившему стремянному, князь торопливыми шагами подошел к ней. - Матушка, пошто вышла? Тебе в постели надобно лежать, хворь еще не отступила небось. - Хвори мои от меня никуда не подеваются,- со слабой улыбкой пошутила женщина. - Каково ты, сыне, съездил? - - Попусту, родная. - Я тебя в светлице буду ждати,- цепко глянув на мнущих в руках колпаки робких пришельцев, сказала она.- Не мешкай, о деле перемолвиться с тобой хочу. Направив Фотинку с Огарием в людскую, Пожарский поднялся в светлицу. Девяти лет Дмитрий Михайлович лишился отца, но твердая рука матери, княгини Марии, вывела на торную дорогу не только его, но и младших сестру и- брата. На себя мать взяла хозяйственную обузу, и родовые стародубские земли, отказанные после смерти владельца его семье поместья не только не пришли в упадок, но даже и процветали. Княгиня вечно была обременена доглядом и устройством, закупками и починками, сохранением и преумножением припасов, вязаньем, шитьем,, уходом за садом, засолкой, прочими нуждами, и почти вся жизнь ее прошла в хлопотах и заботах о доме и детях. Только редкие часы она отрывала для своего любимого досуга - чтения. В отеческом селе Мугрееве, в усадьбе, среди вишневых садов и тихих прудов, среди приволья золотых полей и веселых березовых перелесков познал юный княжич почтительную любовь к родной земле и своим предкам, обучился грамоте, возмужал и отсюда ушел на царскую службу. Он боготворил мать, и ее мудрые советы не однажды поддерживали Дмитрия Михайловича в самую ненастную пору. Когда он вступил в светлицу, Мария Федоровна уже сидела за столом, задумчиво склонив голову и положив ладони на раскрытые "Четьи-Минеи". Она подняла глаза, и снова слабая улыбка тронула ее губы. - Экого Эркула18 ты с шутом гороховым привел,- заметила она о пришедших с сыном на подворье странниках, и тут же обеспокоилась: - Не возропщет ли челядь? Припасы-то на исходе. - Надобен мне такой человек ради береженья, - садясь напротив, мягко отозвался Дмитрий Михайлович.- В Коломне-то со мною чуть беда не вышла. Неласково встретил меня воевода тамошний Иван Пушкин, рассудив, верно, что на его место я посягаю. Всякие препоны почал чинить. Да мне в его стенах что было стоять? Не для того ратников приводил. Выехали мы из-за стен, а мне в спину некто стрелу пустил,- благо мимо пришлась... А детинушку я доброго привел, не в тягость будет, чую. Княгиня с грустью смотрела на осунувшееся лицо сына, на глубоко запавшие глазницы и обострившийся нос. Тяжело и больно ей было переносить его невзгоды. - Зависть и злобство,- удрученно произнесла она. - Где у них край? Деда моего Ивана Бересня вкупе с велемудрым Максимом Греком царь Василий Третий безбожно травил, на льду Москвы-реки повелел ему голову посечи. Отец твой в молодые лета у Грозного невинно в опалу угодил... Глаза княгини сухо блеснули. Она захлопнула тяжелую книгу, щелкнула серебряными застежками, отодвинула ее от себя. - Но родичи наши сыстари чести не роняли, неправдой наверх взнесены не были, недругам не льстили, строго заветы блюли! Не лукавством, а сметкой и мужеством брали! А доводилося муки сносить - твердо сносили! Будь и ты в примере, сыне... - Борис-то Михайлович Лыков, матушка, челобитную на нас царю подал, переждав немного, известил княгиню сын.- Про старую нашу с ним тяжбу, поведали мне, все расписал. - Бона, проворец, куда уду закинул,- протянула Мария Федоровна. При дворе Годунова мать Лыкова, родная сестра попавшего в опалу Федора Никитича Романова, состояла ближней боярыней у царицы Марии Григорьевны, а Пожарская - у царевны Ксении. Полюбив скромную черноглазую красавицу Ксению как родную, княгиня заслужила ее полное доверие. До сих пор стоит перед памятливыми очами старой княгини тот светлый праздничный день, когда она, сопровождая нарядную повозку Ксении, ехала по Москве в легком возке, запряженном четырьмя серыми лошадьми, навстречу жениху царевны, юному датскому принцу Гансу. Их окружала пышная свита румяных всадниц, одетых в красные платья и широкополые белые шляпы. Ах, какой это был счастливый день!.. Но сколько после него пролито слез! Свадьба не сладилась, царевич внезапно занемог и помер. Весь двор скорбел. Но однажды, нисколько не таясь от Пожарской, Лыкова принялась вместе с княгиней Скопиной-Шуйской срамить Ксению: де сам бог не дает царевне счастья, де благочестива она лишь с виду, а на поверку - сущая чародейка-книжница, де дает полную волю своим дурным прихотям, кои вовсе не к лицу честным девицам. Княгиня Мария возмутилась, сурово оборвала эти наветы да еще и царице поведала о них. Лыкова, помня об опальном брате, повела тогда войну против Пожарской исподтишка. Встав на защиту чести матери, Дмитрий Михайлович затеял местнический спор с Лыковыми. Дело ничем не завершилось, но с той поры княжеские семьи стали врагами. - Бедная Ксения,- вовсе, казалось, забыв об этой непримиримой вражде, после долгого молчания произнесла княгиня Мария. - Она-то более всех натерпелася. Кончину отца пережила, при ней, страдалице, мать и брата самозванцевы злыдни умертвили. И сам он, лиходей Гришка, над ее пригожим девичеством надругался. А ныне каково ей, несчастной инокине, в осадной-то Троице лишения переносить?.. Мария Федоровна тяжело поднялась, подошла к киоту, долго стояла пред ним, будто вглядываясь в темный страдальческий лик божьей матери на старой иконе. Губы ее беззвучно шептали молитву. Но вот княгиня круто обернулась, и в глазах ее была прежняя твердость. - Нипочем не унизить нас Бориске Лыкову - руки коротки, ежели... Ежели мать царского-то любимца Михаилы, княгиня Елена Петровна Скопина-Шуйская не вздумает потакать сатане. Да на что ей. Ведает не хуже иных, что Лыков травой стелился перед Отрепьевым, за Шуйских при нем отнюдь не вступался, а напротив - казнить их призывал, потому от Гришки и боярство получил. Не ему бы ныне нос задирать. Погоди, наладится дело у Михаилы со свеями, порадует вестями о новых бранных победах, и царь-то Василий повоспрянет, посмелее будет с Лыковым да иже с ним, и у тебя все на лад пойдет. - Михайло Васильевич Скопин - добрый вой,- согласился сын.- У него промашек нет. - Ладно бы.- Лицо княгини внезапно омрачилось.- Иное меня печалит. Зело худо успехи-то его обернуться могут. Рати водить он ловок, да в хитростях боярских несведущ и зелен. Все на веру берет. А с Шуйскими ухо востро держать надобно, на лукавстве возросли. Царь Василий хоть себе на уме да шептунам-наущателям горазд внимать: днесь ты ему дорог, а завтра - ворог. - Не нам о нем судить, матушка, мы лишь холопы государевы. . - Достойно ли подобиться холопам? Своя честь - не у порога ветошь, о кою сапоги вытирать. Да и не токмо царь у нас - вся земля наша русская в заступе нужду терпит. И вера православная наша. И заповеди пращуровы. Неужли не в досаду нам, что Шуйский-то свеям за пособление Корелу уступил? Великой кровью еще та уступка отольется. - Сам мыслю так. Мария Федоровна, пристально глянув на сына, отдернула бархатную, расшитую серебряными нитями занавесочку на стене. За ней в углублении была книжная полка. Бережно взяла княгиня в руки ветхую растрепанную рукопись. - Сие поучения незабвенного Максима Грека. Ведай, сыне, что писал он о некоей скорбящей жене Василии. Та жена - наша Русь-матушка в облике безутешной вдовицы, сидящей на пустынной дороге средь лютых зверей. Плачет она вековечно, убивается, стенает от лиходейства и мучительства, от неблагочестивых насильников, кои людей стравливают и людским горем и кровопролитием тешатся. Всяк из них дикий зверь, всяк терзает ее и злобствует, и никто не печется о вдовице безутешной, не радеет за нее. Горестная пустыня - ее удел. Вот, сыне, ако провидел Максим Грек. Памятуй о сем. Никому нельзя на поругание нашу землю отдавать - ни своим царям да боярам, ни чужеземным корыстолюбцам. Памятуй. Опустив голову, Дмитрий Михайлович подавленно молчал: он разумел, какую тяжелую ношу возлагает на него мать, и опасался, что не в силах будет выдержать той ноши. - Заговорилися-то, господи,- спохватилась княгиня Мария.- Уж к вечерне жди позвонят. Она взглянула на слюдяное решетчатое окно, залитое закатной злостью. - В Мугрееве-то скоро, поди, вишенье зацветет... Истосковалася я по Мугрееву. Вертаться навовсе туда хочу. Помирать там буду. - Что ты, чур тебя, матушка! - перекрестился Дмитрий Михайлович. - Моя, моя пора подходит, сыне,- вздохнула княгиня. - А ты поди-ка к Прасковьюшке своей, заждалася тебя, смиренница. - Новиков сперва проведаю. - Ладно, ладно, - ласково сказала Мария Федоровна, подойдя к любимцу и подтолкнув его в плечо. У дверей Пожарский низко поклонился матери.