4
Поторговав поутру и оставив за себя в лавке покладистого брата Сергея, Кузьма пошел поглазеть по рядам, норовя потом завернуть к таможенной избе, дабы разузнать о последних вестях. Не выносил безделья Кузьма, безделье для него хуже хворобы, но душевная маета извела, потому и не находил себе места. После всех злоключений и опасностей на ратных дорогах его неудержимо тянуло на люди, повседневным укором стало собственное благоденствие перед теми горестями и бедами, которых навидался вдосталь. Совсем опостылела ему торговля, терпеливое сидение в тесной лавке. Как же можно сиднем сидеть, если совесть голосила? Бессчетные пепелища мерещились, чуть ли не наяву виделось, как летучая зола от них мелкой каленой солью в глаза порошила. Не выходили из памяти заброшенные разоренные селения, горемычные затравленные мужики, малые побирушки-сироты, посеченные в полях ратники, предсмертное неистовство Микулина, которого жалел, хоть и немало досадил ему стрелецкий голова. Мертвые бо сраму не имут. А живым он в обычай нежли? По ночам стонал, скрежетал зубами во сне Кузьма, просыпался, а тоска пуще наваливалась. Своей чести нет - за чужеземной послов отправили, свое разумение потеряли - у нехристя Жигимонта одолжить порешили и, никого на престол не посадив, уже незнаемому Владиславу крест целовали. Где пристойность, где гордость, где мужество? Да русские ли на русской земле живут? Гадко было Кузьме, ровно сам кругом виноват... На торгу с Кузьмой раскланивался каждый второй, а в сапожном ряду окликнул его Замятия Сергеев, старый приятель. - Гляжу, Минич, бредешь, будто на правеж ставили, аки псина побитая, - пошутил Замятия, когда Кузьма подошел к его прилавку.- У мя вон совсем в разоре промысел, а и то носа не вешаю. Последнее спущаю. Гори все полымем, коли доходу нет! Кому сапоги тачать все рвань да пьянь? Подамся в кабатчики, дело ныне самое прибыльное. На прилавке у Замятии ворохом трудились кожи разных цветов: серые, белые, черные, красные. Были тут и конины, и козлины, и жеребки, была голь баранья, яловичья и мерлушки. Сыромятина, дублина, опойки, урезки, лоскуты, подошвенный товар. - Побереги добро, не разметывай. Авось спонадобится,- скупясь на улыбку, посоветовал Кузьма и оценивающе помял сильными пальцами подвернувшуюся юфть. - К лешему! - с отчаянным удальством воскликнул Замятия.- Полна лавка сапог, на ратных людей по воеводскому наказу ладил - нет спросу, все себе в убыток. Сопреет добро. И куды мне еще с припасами? Спущу за бесценок. - Повремени, побереги. - Ведаешь что? - обнадежился было от совета Кузьмы сапожник, но тут же расслабленно махнул рукой.- Мне тож вон сорока на хвосте принесла, будто ляпуновский нарочный Биркин сызнова войско скликать удумал. Слыхал о таком? - О Биркине-то? Слыхивал. - Пуста затея. Обезлюдел Нижний, да и в уезде ин побит, ин ранен, ин к Жигимонту подался, а ин в нетях - не сыскать. Репнин последки уж выбрал: сапогов-то, вишь, излишек. А кто воротился с ним - ни в каку драку больше не встрянет: нахлебалися. Не над кем Биркину начальствовать. Како еще войско - враки! Сам он чаще за столом с чаркой, нежли на коне. Пирует почем зря со своим дьяком Степкой Пустошкиным, упивается. И то: стряпчему ли по чину воительство?.. Замятия вдруг умолк, с незакрытым ртом уставился на что-то поверх Кузьмы. - Да вон он на помине, аки сноп на овине. Держа путь к Ивановским воротам, по срединному проезду торга неспешно двигался пяток вершников. В голове - стрелецкий сотник Алексей Колзаков и ляпуновский посланец в синем кафтане и .мурмолке с куньей опушкой. На его по-совиному большом, плоском и скудобрудом лице хищно выставлялся крючковатый нос. Невзрачен, узкоплеч Биркин. Но держится надменно. Не поворачивая головы, он что-то брюзгливо вещает склонившемуся к нему ражему сотнику. И того и другого заметно пошатывает. - Узрел? - лихо подмигнув, спросил Кузьму Замятия.- То-то! Чай, из Благовещенской слободки, из твоего угла следуют. Приглядели там богатую вдовицу, кажинный день к ей жалуют на попойку, повадилися. - А все ж повремени, - легонько, но твердо пристукнул ладонью по кожам Кузьма.- Всяко может статься. Сами себе не пособим - кто пособит? Замятия пристально посмотрел на него, однако промолчал. Кузьме он верил: этот попусту слов не бросает. У таможенной избы, где скучивался досужий люд для разговора, Кузьме не удалось узнать ничего нового, вести были все те же: о пожаре Москвы, разграбленье божьих храмов, незадачливых приступах Ляпунова, коварстве Жигимонта и переметчиках-боярах. - Смоленск-то нешто пал, милостивцы? - огорошенный, разными безотрадными толками, возопил из-за спин беседников мужик-носильщик. - Стоит, держится,- успокоили его. - Ну слава богу,- размашисто перекрестился мужик. - А то я всего не уразумею, слаб умишком-то. Помыслил, везде един урон. Но уж коли Смоленск стоит - и нам не пропасть. Вес кругом засмеялись: простоват мужик, а в самую точку угодил, облегчил душу. Кузьму тронул за рукав знакомый балахонский приказчик Василий Михайлов, отозвал в сторону. - Помоги, Кузьма Минич, - попросил дрожащим, срывающимся голосом,- рассуди с хозяином. Довел попреками: обокрал я, дескать, его, утаил деньги. Правежом грозит... А я пошлину тут платил да таможенную запись утерял - не верит. Воротился ныне за новой, но сукин сын подьячий ее не выправляет: хитровое, мол, давай. А у меня ни денежки. Обесчещен на весь свет... Ладно, барахлишко продам на долги. А сам куды денуся с женой да чадом, обесчещенный-то? Приказчик был еще молод и, видно, не сумел нажить ничего, усердствуя перед хозяином: такой себе в наклад семь потов проливает. Кафтанишко потертый, сдернутая с вихрастой головы шапчонка изношенная, мятая. Сам нескладен, костист, с чистой лазорью в глазах и кудрявым пушком на подбородке, далеко ему до иных приказчиков-горлохватов. - Давай-ка все чередом выкладывай, - без обиняков сказал ему Кузьма и ободряюще усмехнулся.- То не беда, что во ржи лебеда. Кака пошлина-то была? - Проезжал я снизу, с Лыскова, трои нас было,- стал торопливо говорить Михайлов.- Проезжал еще по снегу, перед ледоломом. На четырех санях с товаром - мучицей да крупами, а пятые сани порожние. И взяли у меня в таможне проезжие пошлины с товарных саней по десяти алтын, полозового же со всех саней по две деньги да головщины счеловека по алтыну. - Стало быть,- без промешки высчитал в уме Кузьма,- рубль одиннадцать алтын и две деньги50. - Верно! ;- восхитился быстротой подсчета приказчик.- Так и в записи было. А хозяин не верит. Дорого, байт. А моя ль вина, что цены ныне высоки? - Беда вымучит, беда и выучит. Товар-то весь в целости довез? - А то! Уж поручися за меня, Кузьма Минич. - Поручную писать? - Не надобно, довольно и твоего слова. - Мое слово: поручаюся. Так хозяину и передай. - Спаси тебя бог, Кузьма Минич,- возрадовался приказчик и поклонился в пояс.- Слово твое царской грамоты верней, всяк о том ведает. Балахонцы в тебе души не чают. Должник я твой до скончания века... Глаза приказчика сияли таким светом, словно он до сей поры был незрячим и, внезапно прозревши, впервые увидел божий мир. Михайлов поклонился еще раз, и еще. - Полно поклоны-то бить, не боярин я, - сдвинул брови Кузьма. - У меня, чай, и к тебе просьбишка есть. - Все исполню в точности, Кузьма Минич. - Явишься в Балахну, моих-то проведай, Федора с Иваном. Дарью тож навести. Вот и поклонися им от меня. Живы-здоровы ли они? - Здравствуют. Соль токмо ныне у них не ходко идет. Строгановы перебивают. А прочее все по-божески. У Дарьи Ерема сыскался, из-под ляхов, бают, в невредимости вышел...
5
Еремей как сел под иконой на лавку, так и сидел допоздна: расповедывал о своих бедствиях в Троицкой осаде. Говорил он негромко и ровно, стараясь невзначай не распалить себя, но порой все же румянец проступал на его острых землистых скулах сквозь белые, паутинной тонкости волосья клочковатой бороды. Еремей замолкал, прикладывал рукав рубахи к заслезившимся глазам и, для успокоения промолвив любимую приговорку, что была в ходу на всей Волге: "Клади весла - молись богу", продолжал рассказ. В просторную горницу к Кузьме послушать приехавшего из Балахны родича набивался люд. Так уже не впервой было, и посадским в обычай стало приходить сюда повечерять, усладиться доброй беседой, попросить совета или ручательства, а то и просто побыть да в раздумчивости помолчать среди несуетного простосердечного разговора. Как Минич к людям, так и люди тянулись к нему, почитая его здравый и сметливый ум, прямоту и честность. На Кузьму всегда можно было опереться - он совестью не поступался и не подводил, во всяком деле прилежен. На посадах никому так не доверяли, как ему, даже губной и земский староста, даже таможенный голова прислушивались к его рассудительному слову. И все больше у Кузьмы становилось верных людей, что накрепко привязывались к нему. На сей раз от народу было вовсе невпродых, пришлось растворить окна. Пришли неразлучные обозные мужики старик Ерофей Подеев с бобылем Гаврюхой, пришел Роман Мосеев, что вместе с Родионом Пахомовым тайно навещал в Москве патриарха Гермогена, а следом - сапожный торговец Замятия Сергеев и рыбный прасол Василий Шитой, целовальник Федор Марков, стрелец Афонька Муромцев и еще добрый десяток посадских. Лавок не хватило, кое-кто, не чинясь, уселся на полу. Внимали Еремею с любопытством, сострадательно. Рассказывал Еремей, как мерли люди от глада, хлада и хворей, как приползали умирать в монастырь покалеченные мученики с изрезанными спинами, прожженным раскаленными каменьями чревом, содранными с головы волосами, отсеченными руками, как завален был монастырь и все окрест его смрадным трупием, как безумство охватывало живых, уже привыкших к скверне и сраму. Говорил о великих деяниях нового архимандрита Дионисия, который наладил надзор и уход за хворобными и ранеными, погребение усопших, странноприимство утеклецов из Москвы и других мест и праведно поделил на всю братию, ратников и пришлый люд скудные монастырские припасы, отказав себе в хлебе и квасе и довольствуясь только крохами овсяного печива и водой. Поминал Еремей и явившегося после осады келаря Авраамия Палицына, что избегал страдных трудов и если не мешал Дионисию, то и не отличался радением... Умучился Еремей, рассказывая. Под конец пожалели его мужики, не стали донимать расспросами, а разошлись молчаливо уже по теми. Собиралась гроза. Кузьма, проводив всех, задержался. на крыльце, растревоженный исповедью Еремея, и гроза застала его там. Наотмашь рубили вязкую черноту неба блескучие клинки молний. Свет на минуту вырывал из мрака лохмотья низких туч, верхушку старой березы у ворот. Листва ее взъерошивалась и шипела, как перегорающее масло. Редкие порывы ветра, будто порошей, кидали в лицо Кузьмы вишенный цвет, жестко трепали бороду. И все же было душно до нестерпимости, и Кузьма ждал первой капли дождя. Никак не выходили из головы Еремеевы страсти. И чем больше думалось, тем тягостней становилось. Кузьма потянул от горла глухой ворот рубахи, и в то же мгновенье отдернулся непроницаемый полог тьмы, сверкнуло небывало ослепительным светом. Ярко полыхнула береза. И в этом сиянии на ее месте привиделся Кузьме богатырского роста яроокий старец в сверкающих ризах. Неистово горящий взор и вытянутая рука старца были устремлены прямо на Кузьму, словно он разгневанно призывал его к чему-то. Блеснуло видение вспышкой и пропало во мраке. "Что за морока, за блазнь? - не поддаваясь смятению, но все же теряя обычную твердость, подумал Кузьма.- Не сам ли Сергий Радонежский примнился мне? Пошто же примнился, какое знамение явил?.." Крупная капля глухо шмякнулась о нижнюю ступеньку крыльца. Вторая упала рядом. И, набирая силу, зачастил скороговоркой, а потом обвально хлынул проливной дождь. Кузьма вошел в дом. Татьяна еще не спала, сидела, низко склонившись у светца, перебирала рубахи Нефеда. - Новины пора справлять сыну, нашитое-то уж мало все, - словно бы про себя прошептала она, когда Кузьма подсел к ней на лавку. Кузьме вдруг стало жалко Татьяну, верно берегущую уют и покой его дома, которые с недавних пор все больше тяготили его. И он повинно молчал. - Страшно мне, - всхлипнула жена и сиротливой пташкой прижалась к нему. На себя ты непохож стал, людское тебе своего дороже. Чую, в самое пекло норовишь, не зря мужики к тебе сбиваются. Одумайся, Куземушка: молонья по высокому дереву бьет. Вещуньями были женщины на Руси. И не диво. Редко выдавались тут спокойные годы - часты были лихие. И трудно ли угадать неминучую беду, голод, мор, оскудение, поруху, разлуку и утрату в недобрую пору? И велика ли хитрость провидеть, на какие пути устремится мужество, куда поспешит отвага и где найдет себе место достоинство, когда грянет напасть? В словах Татьяны не было ничего необычного, всего лишь женская опаска. Всякий раз перед дальней дорогой или трудным делом жена заклинала Кузьму беречь себя, остерегала. И ему привычны были ее тревоги, как привычны и женино благословение, и образок на шею, оберегающий от всех зол. Но теперь в словах жены он нашел вещий смысл. Так и сидели они, прижавшись друг к дружке, каждый думая о своем. Немолчный глухой шум дождя один нарушал тишину. И слышались Кузьме в этом шуме то перестук копыт и звон оружия, то стоны и плач, то сполошный рев набата. Гибнущая земля отчаянно взывала к живым, и нельзя было не откликнуться на ее зов.