Выбрать главу

Эпос среднерусский, возвышенный…

Свалявшись валенком, пучок седой травы грел ноги каждому, кто, вняв его истоме, сближался тесно. Сбившись в ком сугроба, пути перина вяло улеглась. А простынь непоседливой позёмкой, и так, и эдак, всё за край её бралась, и морщила, и морщилась преступно, себя считая виноватою во всём: что взглядом ненамеренно касалось, что было явно, что едва ли, показалось…

И тут, лишь дятел отряхнув от снега ветку, нашёл иной, обильный, сытый ствол, его опять опередила белка. И, заглянув в дупло, ногой на стол, собой обняв, иначе рассудила. (Она подчас ему вот так вредила, но вне условий, вне стараний перекор.) И, надкусив желе жука искусно, чтоб дятел знал, что ей всё это вкусно, она укрылась, отступив к стене. И ощутила вдруг биенье соков, удары сердца, что в груди у дуба. До той поры, намёка метки сруба, не замечал никто. Да нынче ж снежный сок утёк… И очевидность, что так ненавистна, и ветер, что в дупле свирелью свистнул, совместно правду обнажили, а как доселе мирно жили…

Пусть белка, возвратив жука на место, продлить не сможет деревянный век, и сделавший пометку человек, придёт однажды… То не слишком важно. Ведь дятел, не сочтя себя отважным, присядет перед ним. Шершавый ствол суров на вид, но то, что глубже – влажно. Весною, забродив, прозрачный сок кровавым обращается не к месту. И это правда, если правда интересна.

Голубь мира

Измятый в ступке неба снег лежит изорванной бумагой повсюду. Ватные тени домов, резные призраки сосен, оглоданными виноградными кистями по краю блюда полян – дубы, Ольхи, да ясени. Ясно ли им?.. Зябко ли?

Линялый ствол старой сосны, тут же, в линию – погодки берёз топорщатся седой щетиной. И сохнет распятая ими марля тумана.

Согнут дугой, сгорблен один ствол, иной. Луками, тетивой книзу, брошены в ряд победно. Каждый – опора другого. Стиснуты зубами, сдвинуты прочно, плечом к плечу. А коли на них, да из сита облаков просыплет легонько или поболе того… Ни дать не взять, – хрустальный путь, что ведёт в сказочные чертоги. Но недолго оно так-то.       Оборотится солнце округ себя, вскружит золотистую юбку, раскраснеется и закутается вновь с головой в серую шаль. Ну, так и этого довольно.       Глухой ритм капели брызжет сладко. Натёртый паркет дороги сияет, скользит вне меры, и так чист, что ажурный, будто из бересты, голубь, как в серебряном зеркале, отражается в нём. Распахнув объятия, летит птица, земле навстречу. Вдыхает возбуждённо теплый дух, что идёт от неё, как от хлеба. Голова кружится, соловеют глаза… А рыжие меха утомлённого навек сосняка, в волнении сжимают сухие лапки: падёт или увернётся? Успеет ли? Таки успел.

Увернулся нехотя, сел на нижнюю ветку ольхи, и оглядевшись, словно сквозь сон, принялся петь. Тот, кто слышал, как поёт эта птица, знает, отчего он – голубь мира. Столь в нём всего, от каждого. И не потому, что нет у него своей песни, а из-за того, что он один знает их все.

Февраль

Нарочитые позы изящных юных стволов. Непринуждённые, полулёжа, грузных. Двусмысленные в обнимку, – прочих, которым никогда не дашь столько, скольких пережили они.

Кто-то утомился стоять доле и рухнул, загородив дорогу, иные, напротив, указывают верный путь.

Наледь чаги, невыплаканными слезами, держится из последних сил в уголках глаз. Ещё немного, и… Но нет. Не время.

В такт менуэта снегопада, разделяя его долю, лес танцует, заметно едва. Хрустнет лишь иногда расшатанной досочкой паркета сухая кора с подветренной стороны ствола. Вздрогнет. Одёрнет, стыдясь неловкости. Но вышивка фаты ветвей сокроет и это.

Мокрая бронзовая чешуя листвы достойно сносит, что всё меньшая её часть уже на виду. Те веснушки, что роняют деревья подле себя, у ног, скоро ржавеют, и теряются где-то на дне сугробов.

Трещины коры замирают в полуулыбке, как в полусне. А поверх каждого пня – кусками непечёного теста, снежные лепёшки. Так бы и съел…

– Как это у вас выходит?! И ведь два цвета всего! Тонкая работа!..

– Благодарю, любезный… Польщён, но, право, оно того не стоит.

– А имя? Величать вас как?!

– Да зовите попросту, голубчик, Февралём…

Грибное

Дождь исчеркал стёкла наискось небрежно и ушёл недовольным. Погода гримасничала. То согласно кивала неведомо кому, то вдруг капризничала, в ответ на нечто невиданное. Кусты подавленно куксились из-под сугробов, шепча: «Вам-то хорошо, а я.…»

Бывало, мимо проходил кто-то, касаясь тёплым боком, стряхивая снег с тонких нежных веток. И те отступали в поклоне, хотя казалось, что сломались бы лишь при одном взгляде в их сторону. Так мнилось, по-крайней мере, но они мялись только. Спустя только шаг, возвращали достоинство, встряхиваясь по-пёсьи, и продолжали стенать уже над тем, что тавро пухлых пяток прожигало кожу наста у них на виду чуть ли не насквозь. Снег в отместку холодил, и к вечеру выходило, будто бы по расправленной скатерти леса разбросано множество неодинаковых хрустальных розеток для варенья. Они наполнялись снежным соком или леденцами семян. Льняными салфетками прелых листьев клёна и дуба, или гроздьями обронённых белкой ягод. А иногда, оттуда, с выражением крайнего любопытства, сдвинув шляпу на затылок, выглядывал гриб. Откуда бы ему? Как?! Да вот – цел, и здоров очевидно.