Выбрать главу

Я перевожу взгляд по горизонту, воображаю какие‑то деревни среди варак и озер на берегу шумящих порожистых рек, на розовом граните. Вот и Ортье из какой‑то такой деревни, и отец его был сказителем, я и снимок с него видел — стоит босой, бородатый, совсем как Лев Толстой, только на поясе нож в ножнах. И сейчас вот мы собрались, едем на какое‑то Ала–ярви, в какую‑то деревеньку в гости к сказительнице Марье Михеевой.

Над островом, который темнеет вдали, волочится дождь. Здесь хорошо видно, на много километров окрест все открыто — и видишь, как бродит по озеру, по островам дождь, как повисает темными лохмами то в одной стороне, то в другой…

— Вон, видишь, берег крутой? — спрашивает Ортье. — Вон, где красный обрыв — видишь?

— Ну?

— А вон Дом культуры — видишь? Голая сосна рядом торчит?

— Вижу.

— Так она раньше на этом обрыве стояла.

Он что‑то говорит по–фински Татьяне Перттунен, потом опять мне:

— Под этой сосной сто лет назад пели руны. А у стариков все записывал финский ученый — Лённрот. Так и появилась Калевала. А вот этот катер — гляди, — название «Архипп Перттунен» — так? Это прадед нашей Татьяны, он‑то и напел почти всю Калевалу. А сосну недавно подмыло, померла она, мы ее выкопали и посадили около Дома культуры. Пускай стоит!

— А! — говорю я. Так вот когда пели Калевалу, глядя на озеро, сидя под сосной — сто лет назад!

В поездках со мной постоянно бывает — то ничего, и все как‑то мимо, и дорога отвратительная, и люди попадают все неинтересные, и чувствуешь, как то, из‑за чего проехал все эти тысячи километров, — не дается, уходит, и кажется уже, что и вообще‑то ничего нет, зря ехал.

А то вдруг все является, все складывается как нельзя лучше, без всяких твоих усилий и именно так, как ты хочешь. Радость тогда, сперва неуверенная, а потом все более полная охватывает тебя, и жизнь прекрасна, и люди хороши, и писать о них хочется до смерти — вон они какие, вон они как работают, вон они все сильные, большие — лучше тебя! Смотри на них, завидуй и благословляй судьбу: ты видел их, редкое счастье тебе привалило!

Так и сейчас, заводят уже катер, уж он фырчит, и мы на палубе, а палуба дрожит, даже по воде рябь от бортов идет. И погода расходится, вон уже голубые просветы в той стороне, куда мы едем, уж солнечные лучи веерами протянулись над далекими островами, радуги вспыхивают сразу в нескольких местах, а главное — теперь‑то уж я знаю: Калевала от меня не уйдет, я ее услышу. И руны ее представляются мне застывшими водопадами в горах, звуком, вышедшим из камня этой страны.

Мы трогаемся, и сразу, будто ждали нас, на Куйтто–ярви объявляются несколько точек и движутся в разные стороны. Это рыбачьи лодки, и на каждой по два рыбака: один на веслах, другой выкидывает сети.

— Много здесь рыбы? — спрашиваю я у Ортье.

— Хо–хо! Рыбка есть, есть рыбка‑то, — похохатывает толстый Ортье. — Вот приедем, порыбачим, сам посмотришь, ухи похлебаем…

Ну не чудо ли! Плывем мимо островов. Вот один медленно проходит, утонувший в голубом, опрокинувшийся лесами в воде, вот другой, вот третий… Была бы лодка, была бы пирога какая‑нибудь, был бы крепкий спутник, знающий таинственное молчанье леса и воды, была бы палатка, соль, спички, ружье, удочки, — так бы и плыл от острова к острову, опускал бы в тихую воду и вынимал бы весло под пологами белых ночей.

Куйтто–ярви кончается, острова смыкаются, леса торчат из воды, и прямо по носу синяя протока в Ала–ярви. Плывем по неподвижной воде, заворачиваем направо, налево, блуждаем среди лесов, наклоненных над водой ив и елей, голова начинает кружиться — вдруг снова вырываемся на простор. Это уже Ала–ярви.

Еще десять минут, еще полчаса, показывается вдали на берегу деревенька, десяток разбросанных серых пятнышек на всем зеленом. Вот она ближе, видны уже деревянные мостки, народ на них, катер сбавляет ход, с тихим журчанием идет некоторое время по инерции, стукается о мостки, и тут его привязывают.

Почему вышла на берег Марья Михеева — чувствовала ли, ждала ли нас, — не знаю, но вышла, спешит навстречу, и вот они все сходятся: Ортье, Татьяна Перттунен, Марья Михеева, раскидывают руки, обнимаются крест–накрест, но не целуются, прикладываются только щеками, ликуются.

Идем к избе Михеевой. Ортье смеется, покрикивает, распоряжается, и вот уж бежит вниз какой‑то мальчишка, готовит карбас и тащит всякие котелки, чайники…

И у Михеевой не говорят по–русски, и мне досадно, так хочется поговорить, расспросить, остается одно, пока они радуются, перебивают друг друга — смотреть. Изба как изба, как наша в какой‑нибудь деревне. И все избы такие же, одно только не как у нас, очень редко стоят, заняли всю дугу берега. Поглядишь на одну, потом переведешь взгляд, смотришь, вдали другая, а там еще и еще — места много им в этой пустыне.

Минут через десять мы все спускаемся вниз к карбасу. Он только что просмолен, резко пахнет, липок и черен. И очень строен, с поднятыми кормой и носом, длинен, остр, как челнок, и верток. Кое‑как умещаемся все, пихаемся, отходим на глубокое и гребем. Ортье развалился в середине карбаса, греется на солнце, напевает что‑то, я — лицом к носу, гребу кормовыми веслами, Михеева сильно и мерно работает основными. Гребет она без малейшего напряжения, говорит с Татьяной Перттунен, а весла — они как бы сами по себе, отдельно от нее.

Наступила вдруг минута — я как бы очнулся, смотрю с удивлением вокруг — что это? Какие‑то старухи со мной в лодке, финская речь: «акка», «юкка», постукивают о борта весла, поскрипывают колышки, справа крутой берег, по берегу сквозь траву, сквозь мох выпирают красные, синие камни, впереди мыс, сосны на мысу… Что это за сосны?

— Священная роща, — говорит Ортье и хохочет, весело ему. — Давным–давно тут кореляки молились, кладбище было…

— А теперь?

— Теперь ничего. Роща и роща. Мы в ней и посидим. Рыбы наловим, костер запалим…

Ветер припал, у нас здесь тихо, гладко, только за мысом видна полоса темной воды — там волны бегут под солнцем, и встряхиваются, выворачиваются серебряными облачками ивы по берегам.

Причаливаем, выходим на берег, под сосны, лезущие наверх, в гору, выносим чайник, котелок, топор. Ортье сразу начинает щепать смолистый пень, раскладывать огонь. Старухи садятся в лодку и уплывают в залив ставить сети. Они двигаются там медленно, подолгу застывают в бездействии со сложенными руками. По воде слабо доносятся их голоса. Вся жизнь их прошла здесь, и какая долгая жизнь, вот они и говорят, и разговоры их, наверное, просты и безыскусственны, как вся здешняя природа. Карбас их со вздернутыми кормой и носом, с опущенной серединой похож на ладью викингов.