— Это нам вторит музыка вод! — восклицали сирены, когда отдыхали от пенья, и белые пальцы, шаля, погружали в тихую воду, словно в белые клавиши исполинского фортепиано.
Но теперь, уже долгие дни, гневно, нетерпимо ревел океан, и устрашенные звезды укутались самой густою вуалью. Ни сердца, ни разума не оставалось в тягучем, тягучем, глубоком, глубоком ненастье, в ужасающей вечной, вечной, жестокой музыке бури. Когда-то ослепительно голубой, океан стал пугающе черным, и пена запекалась на скалах, как на губах больного падучей. Пространство сомкнулось, мир сжался до тесного, тесного круга в средоточии страшном ужасного рева, волн и серых, сплошных туманов, о чьи глухие стены странные свирепые духи бились упрямыми, увечными, неуклюжими крыльями. Долгие, долгие дни душа не могла себя высказать. И крики порою неслись над пучиной.
Мили, мили и мили в однообразно воющей серости. Неизвестно куда.
— Никого! Никого! Никого!
— Хой-хей-хой!
Порою волна ударяла в лицо, белоснежно, сильной жемчужной дугой загибаясь, как озорной, дерзновенный фонтан. В лицо, в шею, в грудь: и пенные, соленые струи скользили по телу и гладили смуглые перси, исцеляя, блуждали, как ледяные любовника пальцы. Смугла была грудь ее, но красива, красива, красива.
— Хой! Хей! Хой!
Когда же с визгом бросалась с утеса, на твердой выносливой коже резко белели следы, тисненные камнем. Когда же, ища укрытья, взбиралась на скалы, от напряженья вздувались икры и сильные мускулы рук. Сейчас поднялась еще выше и, только большими пальцами ног и средними пальцами рук опираясь на камни, глядя вдаль, на весу свое тело держала.
О, бесспорно, могуча была! И хохотала, взметнув ниспадавшие темные пряди, едва бородатый бурун обнимал ее тело, суровую, свежую, бессмертную плоть, веками вбиравшую влажную соль океана.
— Корабль! Корабль!
Малышка, самая юная сирена, всего два года назад появившаяся на свет вследствие минутной прихоти безвестного бога пучины — дитя мгновенья, новоиспеченное бессмертие — весело кувыркалась, не скрывая восторга от предстоящей каверзы. Потом угомонилась и свернулась в клубок, как собачка. Другая сирена, на скале животом возлежа наподобие сфинкса, разговаривала с тритоном, который только что вылез, цепляясь за камни, из хлябей, задернутых пенистой рябью.
— Корабль? — пробулькал тритон с длинными усами и тотчас нырнул в пузырящийся водоворот.
Чуть поодаль показалась на миг из воды нереида, сверкнув, как серебряная слюда (бело и прельстительно было ее тело, ибо в самых глубинах жила нереида, где ни солнца, ни ветра) — и так же внезапно, скользнув, исчезла в кипени волн.
Две наивных сирены, присев на корточки, в укромном уголке играли в шашки человеческими костями, там и сям рассыпанными средь пакостных камней. Они хихикали за игрой, но вдруг одна из них, будто ужасное что-то увидев, подскочила и заорала, а следом за ней все кричать и вопить принялись, указывая на самую первую сирену:
— Песьеглазая! Песьеглазая! Что ты выставилась! Гляньте, гляньте на песьеглазую!
А та, самая красивая, ноги расставив, стояла на скальных ступенях и всем загорелым обветренным телом тянулась к далекому горизонту. И объятья, томясь, распахнула дальнему судну навстречу. А прочие сзади ее теребили в отчаянье, хватали за бедра, на коленях елозя, щипали, крича, чтоб пригнулась, спряталась в укрытье камней.
— Близко! близко! Уже близко! Увидят, вот-вот увидят!
— Песий глаз! Песий глаз! Присядь!
Ибо сирены только до пояса были красивы, а ниже таковы, что описывать не хочу.
Представим теперь морехода, что думает о Пенелопе. Вот он сидит на высокой корме, и вокруг лишь безбрежные воды, и ходит скамья ходуном, и, может быть, какие-то скалы мерещатся в дальней дали, и, может быть, пенье какое-то… он, однако, не видит, не слышит, он думает о Пенелопе, о женщине той, которая ждет и ткет под высокими балками, ткет и ткет золочеными нитями нескончаемое полотно, и ниспадают, ниспадают волнами складки драгоценной ткани к подножию когтистолапого трона ее, госпожи, и все так достойно. О, все, все истомлено ожиданьем, и сам мореход будто ждет и томится на сиденье дрожащем, и вдали нарастает утес, и в ногах его стонет недужный товарищ, и моряк ожиданьем измучен, лишь тем развлекаясь, что внизу, за бортом, на волне океанской в воображенье рисует лик Пенелопы достойной, но разбивается, вспять утекает волна, и вместе с ней расплывается изображенье.