— Ужасный случай?
— Давно… мне было тогда десять лет… А Дёрдь, знаешь, он был такой же, как сейчас… С тех пор он уже отсидел в тюрьме, но все это было будто только вчера! Случилось это здесь, у ручья… день был прекрасный, еще лучше, чем сегодня… самое начало лета. Я помню, воздух был густой и теплый, он струился мягко и нежно, будто шел прямо из рая. Какой бархатисто-бурой была земля и какими нежно-зелеными почки! Это был первый теплый день, первое весеннее тепло; и служанки вышли к ручью стирать белье, скорее просто позабавиться, радуясь тому, что стало уже тепло. Все очень красивые, впрочем, в этих краях среди молодых редко встретишь некрасивых, к тому же отец и не взял бы их к себе в дом. Это было восхитительное зрелище!
— Представляю себе. Здесь у ручья.
— Вода в ручье была еще прохладной и чистой и сильно поднялась. В белых гребешках угадывался цвет недавно растаявшего снега. Девушки вскрикивали, опуская руки в ледяную воду, и их белые зубы ослепительно сверкали, весело соперничая с бурлящим ручьем. Деревья стояли в цвету. Они слабо колыхались, с явным наслаждением купая свои ветви в теплом воздухе. Дул весенний ветер и срывал с деревьев маленькие цветки, они испещряли белыми крапинками свежую бурую землю, плыли на волнах ручья, опускались на волосы девушек.
Я бродил среди деревьев, робкое дитя, томимый неясной страстью, изнемогая под бременем всей этой красоты. И меня бессознательно влекло к старому Дёрдю. Ко́злы тогда стояли там же, где и теперь, всего в нескольких шагах от корыта для стирки. Старик то и дело поправлял свою засаленную шляпу на потной голове; он был мрачнее и уродливее, чем обычно. Но я не боялся его, в его грубом лице, в неуклюжих движениях, во всем его уродливом облике я скорее искал защиты от красивых, которые ослепляли, смущали меня и все же неудержимо влекли, защиты от девушек и от весны, которая будила неведомые, пугающие чувства в моем детском теле, я искал у него защиты, словно в тени этого уродства могло укрыться от торжествующей красоты и мое собственное маленькое уродство. Это было, наверное, еще и предчувствие подступающей зрелости, сладострастие урода, которое заговорило в ребенке — ведь все сладострастники уродливы, и красота для них означает Voluptas[43]. Я чувствовал, что эта занимающаяся весна — мой враг, уж пусть лучше будет непогода, дожди, холода, все что угодно! Старый Дёрдь тоже все ворчал, и в словах его я узнавал мои тайные мысли; он вскидывал свою тяжелую вечно склоненную вниз голову, ужасающе моргал своими красными глазами, взглядывая на небо, и злорадно бурчал что-то наподобие:
«Такая погода не простоит долго, ни за что не простоит, не верьте вы этому Фалбу».
Я — из-за своей детской впечатлительности — оказался словно бы втянутым в поток его инстинктивных душевных движений, и этот поток захлестнул меня! Я чувствовал все, что чувствовал он. Я чувствовал, когда он обламывал конец надпиленного полена, с каким сладострастием он это делает — точно перед ним голова Рудольфа Фалба. Я знал, что когда он, еще сильнее согнув шею, самозабвенно налегал на сопротивляющуюся пилу, он ликует: люди недолго будут наслаждаться этой погодой, она скоро испортится! (Пойдет дождь, ударят заморозки, будет град, уже шелестит в листве ветер, уже появляется зыбь на воде!) Он представлялся мне злым волшебником, которому никто не верит, над которым все смеются. Ну и пусть смеются, а он делает свое дело. Он упорно плетет свои козни. Я не боялся его, я был его другом; и в то же время немножко презирал за то, что он был уродлив! Я чувствовал, что нет в нем силы, что он и сам в нее не верит, а только обманывает себя, тешит себя надеждой, точно обманутый Самсон. Раскачивая своей большой уныло поникшей головой, он пытается изобразить почти отчаянную веселость и, кажется, вот-вот запоет в такт своим тяжелым движениям.