Зачем я так вызывающе соперничал в играх с Карчи Ходи и с Фазекашем? Как будто желал себе доказать, что я во всем первый. Но ведь так и было!
В чем они передо мной провинились? Отчего я ненавидел их, того не желая?
Эти два лица были в моих глазах как две грубых, чем-то памятных кляксы, как два пятна на прекрасной картине, где краска осыпалась и проглянул грубый холст.
В этот день мне пришлось узнать все.
Настало время обеда, мы теснились на длинных скамьях, приятный ветерок смягчал жару, колыхался над головами ажурный золотистый ковер, листья акации изредка слетали к нам на тарелки. После супа кто-то вдруг заорал во всю мочь:
— Да здравствует господин учитель Круг!
— Урра! — вырвалось сразу из четырехсот мальчишечьих глоток: так вылетает пленница птица из клетки, так взвивается в воздух птичья стая, внезапно, стремительно, ввысь. Это было нескончаемое, оглушительное «ура»; те, у кого нервы послабее, тоже вопили, но зажав уши: дрожали ветки деревьев, наши наставники смеялись и сердились.
Круг ходил между столами, присматривая за порядком.
— Не правда ли, как я популярен? — со смехом отнесся он к Дарвашу; но, впрочем, был весьма и весьма доволен.
Здравицы, однако же, не умолкали — всякий раз во славу другого учителя, — обрушивались шквалом после каждого нового блюда:
— Да здравствует господин учитель Дарваш!
— Да здравствует господин учитель Череи!
— Да здравствует господин учитель Какаи!
Каждому досталось положенное. Дарваша приветствовали робко, стеснительно, Череи — с дурашливым хохотом. Когда дошла очередь до Наци Какаи, весь лес зазвенел от неистовых кликов.
— Довольно, мальчики, хватит! — жестами пытался утихомирить нас Наци.
Но мы не желали утихомириваться. Уже и директор беспокойно поглядывал вниз с веранды ресторана. Старый манжетоносец ублажал там свое чувствительное самолюбие среди избранных гостей — родителей, влиятельных в городе лиц, друзей школы, принявших участие в товарищеском обеде. Среди них я увидел и моего отца. Уездный судья Личко, который все утро не выпускал стакана из рук, своим хриплым голосом рассказывал нескончаемый охотничий анекдот и уже почти кричал, пересиливая наши здравицы.
— Слушай, — сказал мне на ухо сосед мой, Пишта Реви. — Погляди вон на того человека, что сидит рядом с Личко.
Я поглядел. «Третье пятно!» — ударило меня в самое сердце.
Это был крупный сильный мужчина. Темная спутанная борода под Кошута, странно беспокойные сизо-стальные глаза. На нем был серый полотняный костюм, но без жилета — его заменял мягкий и широкий, уложенный вокруг талии складками черный шелковый пояс. Отложной воротник рубашки лежал свободно, под ним был повязан темный шейный платок с бахромой.
— Известно ли тебе, что это янки? — торжественно осведомился Пишта Реви и, захлебываясь, стал рассказывать: — Он долго жил в Америке, знает английский, был там инженером, фамилия — Кинчеш. Домой вернулся совсем недавно, а проживал там в городе Большое Соленое Озеро, Греат-Салт-Лаке-Сити.
— Грейт-Солт-Лейк-Сити, — поправил я его произношение.
Наконец удалось более или менее унять шум, к веранде вышел Криглер, лучший ученик восьмого класса, и принялся декламировать что-то скучное.
А я все смотрел и смотрел на вернувшегося из Америки инженера. И не мог оторвать от него глаз. Подозревал ли я уже тогда, что в этот миг начинается нечто — начинаются муки всей моей жизни? Вряд ли. Но это лицо… Или я его где-то уже видел? Да, мне определенно было знакомо это лицо.
С самого раннего детства на меня особенно сильное впечатление производят лица. Даже ныне я словно воочию вижу в них самое душу; человек и его лицо в моих глазах равнозначны. Но ни одно человеческое лицо не производило еще на меня такого впечатления, как это (не считая твоего, дивная Этелка, — но можно ли поминать твое лицо на той же странице, что и его?). Как поразительно знакомы эти темно-сизые мужские глаза… Однажды их взгляд случайно упал на меня, и я содрогнулся: как будто этот человек был мой учитель, а я совершил нечто недозволенное. И еще показалось мне, будто в памяти моей откуда-то из темноты, из глубины всплывают тысячи и тысячи мрачных воспоминаний и тянутся и рвутся туда, к этим глазам, которые и вызывают их из небытия, манят, извлекают на свет их горькую рать…
Весь этот человек являл собою образ какой-то иной, фантастичной реальности. Косо падавшие с крыши веранды лучи сбоку отсекали его ноги; голова оставалась в тени. Весь он был какой-то мятый и пыльный — ни намека на элегантность. Рубашка небрежно расстегнута, при резких движениях обнажалась грудь. В лице чуялась необузданность, грубость мастерового. Что-то настораживающее во взгляде… Я смотрел на него, и отчего-то все наше веселье стало как бы нереальным — милым миражем, и только. Я уже не мог думать ни о чем другом. Ученики весело болтали. Криглер все декламировал. Директор отвечал ему. Я ничего не слышал.