Выбрать главу

О младшем брате Меле, живущем в Коринфе. Проститься с ними? Растравлять письмом горе, которое принесет им его смерть? Кто же еще остается, кому хотелось бы написать последнее письмо? Только он, только тот, перед которым недавно Сенека стоял в униженной позе труса: сенатор Ульпий.

Сенека сел к столу, взял в руки резец и опять отложил его.

Он почувствовал страшную усталость и тяжесть одиночества. Положил голову на руки, ладони были горячие, в висках стучала кровь. Одиночество, которое прежде он так любил, теперь мучило. Весь благородный Рим уже знает, что сегодня – мой последний день. И не найдется ни одного, ни одного человека, который отважился бы прийти, чтобы сказать мне "прощай", тогда как с Фабием пойдут завтра проститься тысячи людей. Я ставил себя выше других, отъединялся от всех, и теперь, когда меня терзает одиночество, у меня нет ни одного друга.

Мысли его перенеслись к минувшим дням. Тогда он был спокоен, уверен в себе. Сам вызвался защищать Фабия. Зачем он это сделал? Из эгоизма: защищая "Фаларида", он защищал собственные трагедии, направленные против тиранов. Он был твердо уверен, что выиграет спор, надеясь на право и свое ораторское искусство. Кроме того, он почувствовал уважение к бесстрашному актеру. В тот день, перед судом, он с аппетитом ел и в хорошем настроении думал о предстоящем разбирательстве. Ему было любопытно, как справится с ролью истца его ученик Луций Курион. Он с радостью думал о предстоящем ораторском поединке. Но события в базилике Юлия развернулись не так, как он предполагал. Сначала все шло хорошо. Он отражал удар за ударом. Ему нетрудно было одолеть Луция. Он уже почти выиграл дело, но вдруг все изменилось. Право, закон – все разлетелось вдребезги. Все доводы защиты рухнули, остался только прах и пепел, пришла погибель. Глаза Калигулы, и в них – смертный приговор обвиняемому и защитнику.

Что произошло? Что вызвало такой поворот дела? Когда я сделал ошибку, которая стоила мне поражения и жизни?

Сенека встал. Он расхаживал по таблину. Перед глазами его стоял огромный зал базилики Юлия. И вдруг он понял: вереницы окаймленных пурпуром тог тесно сомкнулись вокруг пурпурного императорского плаща, и всей этой огромной лавине противостоял он один. Он понял, на чем споткнулся, хотя употребил все свое ораторское и тактическое искусство: до сих пор он всегда сражался за одиночек, а сегодня в лице Фабия защищал весь бесправный Рим против Рима могущественного. Он, патриций и сенатор, пошел против своих, против патрицианского сената и против императора. И кого же он защищал? Толпы плебеев, бунтовщиков, воплотившихся в актере Фабии. Он защищал честь, достоинство, великую идею справедливости. Но оказалось, что мысль не способна победить власть. Император сделал одно нетерпеливое движение. И правду заменила демагогия.

Сенеку тряс озноб, голова горела, не попадал зуб на зуб. Ледяные волны тоски поднимались от кончиков пальцев к сердцу. Он старался успокоиться, глубоко дышал и прижимал руки к разбушевавшемуся сердцу. Он снова попытался найти опору в своей философии. Вот в чем спасение, вот где оружие, вот оно – прибежище души. Страх немного унялся, но не исчез.

Неторопливо надвигалась ночь. Приход ее был неотвратим. На небе загорались новые звезды.

Сенека сел и взял в руки резец. Пришла пора проститься. Он писал:

"…Ты, безусловно, согласишься со мной, в том, дорогой Ульпий, что желания – одна из основных движущих сил жизни. Но в чем состоят желания римского патриция, если наша жизнь безнравственна? Если жизнь лишена перспективы, лишена будущего? Патриций гонится за прибылью, чтобы компенсировать постоянно ощутимое им чувство собственной ничтожности, которое обычно прикрывается высокомерием и жестокостью. Взгляни на отношения между людьми. Разве не забыли мы о любви сына к отцу, мужа к жене, друга к другу? Как же так? Ведь в этом мире, где все подозревают всех, твой сын, твоя жена, твой друг могут донести на тебя и стать твоими убийцами. В этом потоке пустословия, террора, алчности, фальши и истерии брат волком смотрит на брата. Ты думаешь, мой дорогой, что я слишком мрачно изображаю благородный Рим? Что не все римские патриции – эгоистичные корыстолюбцы и развращенные бездельники? О, оглянись вокруг себя, сочти исключения и суди сам.

Не в то время мы родились: ты, мой Ульпий, поздно, а я слишком рано.

Мне трудно жить (не сочти надменной позой), а часто и совестно жить в этом нечистом и прогнившем мире. и поэтому вот уже многие годы я ищу уединения. Ты скажешь: "Отчего же, Сенека, ты, говоривший о непрерывном движении и развитии жизни, бежишь от этого гнусного мира, не пытаясь ничего изменить в нем?"

Я, мой Ульпий, один. Своими слабыми руками, со своими астматическими легкими и скверным пищеварением? Нет. мне это не под силу. Слово? Ты хорошо знаешь, что слова мои стали модой в Риме и лишь словами останутся.

Очевидно, каждый из этих снобов, которым я бросаю в лицо свои обвинения, думает, что его-то как раз все это не касается. Они. очевидно, думают, что я, человек болезненный, завидую здоровым и их разгулу.

Но как бы то ни было, я люблю добродетель. Добродетель азиатов покоится на преклонении перед грозными богами; греческая мудрость основывалась на законах природы и свободной воле; древнеримские добродетели определялись простой, исполненной труда жизнью. А добродетель нынешнего Рима? Она стоит на пустом месте, ибо ее нет.

И все же! Я должен поведать тебе странную историю. мой Ульпий. Впервые в жизни я проиграл судебное дело. Благодаря стечению обстоятельств, о которых речь шла в начале моего письма, а также потому, что Рим – это воплощение бездушной силы. Я не только проиграл дело, я проиграл собственную жизнь. Но при этом я видел настоящего римлянина. Представь, мой милый, настоящего римлянина, который говорил то, что думал, хотя знал, чего это может ему стоить. "Слишком дорогой ценой заплатил ты за это, Сенека", – скажешь ты. Да, действительно, слишком дорогой. Но зато теперь я спокойно могу отойти в царство мертвых. Этот римлянин был, нет, пока еще есть (как есть пока и я, для нас обоих жизнь еще не кончилась), актер Фабий Скавр, бывший раб.

И я, проповедник высших привилегий человеческого духа, я, сторонник глубочайшего уважения к честности и образованности, я понял, что великий дух может одинаково обитать в теле патриция, волноотпущенника и раба. Ибо что есть патриций, вольноотпущенник, раб? Это только названия, порожденные честолюбием или несправедливостью. Разве я не утверждал всегда, что люди по природе своей равны?

Итак, единственный истинный римлянин, которого я знаю в Риме, кроме тебя, – бывший раб. Я замер, поняв это, и сказал себе: неужели со смертью этого человека пресекутся добродетели римские? Или рядом с нашим миром существует иной мир? Может быть, там, за Тибром, где ни разу не остановился наш высокомерный взгляд, и живет римский народ? Народ жизнеспособный, более здоровый, более чистый, сыны которого подобны Фабию Скавру, а не Луцию Куриону? Я понял, что там источник той упорной, несокрушимой, бунтарской силы, которая ежедневно покрывает римские стены надписями, позорящими изверга, которому сенаторы готовы покорно и молча лизать пятки. И может быть, именно благодаря этой силе Рим будет вечен?

Может быть, именно там, за Тибром, среди плебеев возродится великий дух Рима? Трудно поверить в это. Но трудно и отвергнуть эту мысль, если в маленьком зернышке, имя которому Фабий, содержится хоть капля надежды на то, что мир станет более человечным. Когда-то я говорил об этом с Тиберием. Он верил, что наш мир не единственный. Тогда он оказался прозорливее, чем я. Но теперь я вижу это более явственно и верю в это.

В последний день нельзя в чем-то солгать или что-то скрыть. И я признаюсь тебе, что первым импульсом, заставившим меня принять сторону Фабия, был эгоизм. Я боялся, что будущее, если я не присоединюсь к этому благородному римлянину, осудит меня и вместе со всеми прочими выкинет на огромную свалку, имя которой – величественный Рим. А этого я все-таки не заслужил. Я старался честно, пусть и безуспешно, хоть на малую долю приблизиться к добродетелям и добру.