Ты смелый, думал Фабий, глядя на отца. Когда палач поднимет на форуме топор, ты даже не закроешь глаза, даже бровью не поведешь, не вскрикнешь, и при этом будешь страдать, я знаю тебя. Если бы я был таким же крепким, как ты. Но когда я буду там, мне уже не надо быть таким, как ты!
– Что Апеллес и Мнестер?
– Апеллес получил три года изгнания. Мнестер и остальные – по году.
– Это хорошо, – сказал Фабий. – Это хорошо. Потом они снова будут играть. Будут играть и за меня. Передай им привет, отец.
Наступила тишина, полная невысказанной тоски, гнетущей, мучительной.
Скавр, немного помолчав, сказал:
– Я хочу купить новую лодку, Бальб мне на нее добавит. Как ты думаешь, в какой цвет мне ее выкрасить? Как бы тебе хотелось?
– Мне нравится синий цвет, – сказал Фабий. Ему показалось, что с улицы в камеру проник какой-то шум. Он напряг слух, – Хорошо. Я выкрашу ее в синий цвет, – согласился старик и подумал: нам будет очень не хватать тебя, мальчик. Как мы без тебя будем жить? А вслух сказал:
– Квирине тоже нравится синий цвет.
Фабий сжал зубы. Как больно слышать это имя. В душе разлилась холодная тьма. Он отпил из бутылки, и опять ему показалось, что он слышит далекий шум.
– Это народ, это шумит народ, отец.
– Да.
– Их много? – спросил Фабий с надеждой, как будто от этого зависела его жизнь, как будто народ мог его спасти.
– Яблоку негде упасть. Но тюрьма окружена преторианцами. Наверное, четыре манипула будет, я думаю…
Да, говорил про себя Фабий с болью, манипулы, когорты, легионы. Тучи, вооруженные до зубов. Император, сенат, когорты, легионы. Это спрут, который задушит все, что встанет ему поперек пути. Казнит любого, кто поднимет голос или руку. Как меня. А остальные испугаются. А ведь их так много! В театре их были тысячи. Но спрут их запугает, задавит, задушит.
Возбунтовавшееся море людей превратится в стоячую воду, в запуганную, забитую массу, потому что у спрута тысячи щупалец.
Фабия охватил страх. Глаза его раскрылись, он был как в лихорадке, стоял, сжав кулаки, возле губ легли складки скорби.
– Все напрасно, отец. Их власть крепнет день ото дня, мы черви по сравнению с ними, они нас раздавят, задушат. И едва падет голова одного тирана, как приходит другой, еще более жестокий. Мы проиграли навсегда. Я напрасно написал "Фаларида". Зря его сыграл, я ничего не сделал. Напрасно прожил жизнь…
Фабий стоял, беспомощно опустив руки. Отец взял сына за плечи, прислонил к стене и сказал, прямо глядя ему в лицо:
– Ты гораздо умнее меня, ты во сто раз умнее меня, но сейчас ты не прав. Фабий. Видел бы ты, что было после представления! Всю ночь Рим был на ногах. Люди кричали: "Долой тирана! Долой Калигулу!" Когда преторианцы вытеснили нас с форума, мы собрались в цирке, и там нас было еще больше, чем на форуме…
Фабий торопил отца взглядом, он хотел знать все. И Скавр. который привык закидывать сеть, а не произносить речи, сбивчиво рассказывал:
– Вооруженные мечами преторианцы шли на нас. Но нас тоже не так-то просто было взять. Убитых было много, и солдат в том числе. Потом нас разогнали, а кое-кого схватили. Я скрылся.
– Вот видишь. – сказал с горечью Фабий. – Вас разогнали, как кур. И снова будет тишина. Никто даже и не пикнет.
– Ты ошибаешься, сынок. Послушай, как шумит толпа снаружи! А если бы ты мог услышать, что они говорят. Твоя пьеса их расшевелила. Ты сказал правду о Калигуле. Он бесчувственный тиран. И люди это поняли. Не удивляйся тому, что они долго были слепыми, позволили заткнуть себе рот милостынями и цирком. Но ты раскрыл им глаза, парень. Теперь они стали лучше видеть, и это останется в них навсегда.
Фабий ловил каждое слово.
– Ты только представь себе, что еще сегодня утром – а ведь это уже третий день после представления – на стенах по всему Риму наклеены надписи против императора. А сколько их. И какие! – В полутьме не было видно, как у Скавра увлажнились глаза.
– Ты сказал, Фабий, что, когда падет голова тирана, тотчас появится другой. Но ведь нас всегда будет больше, чем императоров!
Фабий молча смотрел на отца. Он смотрел на старое лицо честного человека, на руки, пытавшиеся унять дрожь. Ты мой отец! Ты даже не подумал, когда мы веселились, отмечая конец работы над "Фаларидом", что эта пьеса принесет твоему сыну. Что ты думаешь теперь, когда видишь своего сына, которым ты так гордился, здесь, когда видишь его в последний раз.
Все твои разговоры не могут скрыть, как дрожит твой голос, отец!
Фабий глотнул, ему хотелось бы сказать отцу… Нет, он не знает, что хотелось бы ему сейчас сказать…
Отверстие в стене вовсю сияет. Значит, полдень.
Камилл заглянул в камеру:
– Уже время, старый. Надо идти.
– Ты спрашивал, отец, жалею ли я. Нет, не жалею, ни о чем не жалею.
Если бы это не случилось сейчас, это произошло бы в другой раз.
Фабий смотрел на стену. Его голос доносился откуда-то издали.
– Сенека однажды сказал, что жизнь подобна театральному действию.
Неважно, было ли оно длинное, важно, хорошо ли оно было сыграно. И видишь, отец, я тысячи раз говорил Квирине, что мне всегда хотелось сыграть настоящую трагическую роль. – Он судорожно засмеялся. – Только никто из нас не подумал, что мой противник принудит меня к иному концу пьесы…
– Сынок! – хрипло выдавил Скавр и больше ничего не смог произнести.
– Ничего, отец. Фарс – наша жизнь… – Притворно веселый голос Фабия надломился:
– Только одно меня мучит. Что эту свою роль я должен играть перед этими животными, и они за это наградят меня бурными аплодисментами.
Иди, отец! – Он обнял и поцеловал его. – Передай привет Квирине. Поцелуй ее за меня. Пусть не плачет! Передай ей привет. И Бальбу. И всем друзьям.
Ну иди же! Иди!
Старый рыбак пролез в низкую дверь, уверенно и четко сделал несколько шагов и, внезапно обессилев, прислонился к стене не в состоянии двинуться дальше. Камилл запер двери камеры и провел Скавра по черной лестнице, освещенной чадящим пламенем факелов.
Арестант прилег на солому, рядом с ним стояла глиняная бутыль с вином.
У нее была такая же форма, как у той, в которой Квирина приносила вино на песчаный пляж за Остией.
Он гладил шероховатую поверхность бутыли. Возможно, это волшебная бутыль? Потолок камеры разверзся, снова жаркий вечер в Остии. Издали доносится шум, это море, это море, приглушенный смех Квирины, жаркое дыхание ее губ, губы жгут, и его пальцы погружаются в ее черные волосы, песчаная дюна мягкая, это покачивающаяся постель и головокружение…
Море шумит не переставая, время летит, биение сердца затихает, мы поплывем с тобой далеко, моя милая, на Остров счастья, наш дом. наш дом, наш дом…
Бутыль разбилась о стену, разлетелась на куски. Острый осколок остудил ладонь. Потолок камеры закрылся, и по стене потекла зеленая плесень.
Отверстие наверху залил багрянец от лучей заходящего солнца.
***Толпы людей обступили Мамертинскую тюрьму, плотно окруженную войсками.
Люди останавливались, жестикулировали, говорили вслух, шептались.
Преторианцы пробирались сквозь толпу. Молодой военный трибун. сенаторский сынок, в блестящем панцире, обратился к толпе:
– Не останавливайтесь! Проходите! Не стойте! Дам приказ всех разогнать!
– Заткнись!
– Кто это сказал? – взвизгнул трибун.
– Ха-ха-ха, ищи ветра в поле!
Блестящий панцирь отдает приказы, над которыми потешается вся толпа.
Преторианцы впереди себя гонят кучку людей, но за их спинами тотчас образовывается живая стена. Лучше отступить, лучше затеряться, трибун ищет защиты у преторианцев, плотными рядами стоящими возле тюрьмы. Он отдал приказ барабанщикам заглушить шум толпы. Но барабанный бой только раздразнил толпу: "Отпустите Фабия Скавра!" Крик растет. Преторианцы с беспокойством посматривают на народ.