— Это невыносимо, — высокомерно говорил Кальпурний. — Приходится величать Августом двадцатисемилетнего мальчишку.
А другие намекали, что «мальчишка» не слишком осмотрителен:
— Он передвигается с лёгким эскортом, ему нравится скакать по полям...
Императору вспомнился дворец в Антиохии — как из внутренних комнат слышится голос отца и сенатор, большой друг Тиберия, тяжело поднимается по ступеням лестницы. Старая, ужасная история повторялась вновь. Из всего Рима в этой опасной интриге можно было положиться только на единственного человека — престарелую Антонию. Но Антонии не было. Однажды вечером она сказала:
— Судьба была добра ко мне. Предпочитаю, чтобы всё закончилось сейчас. Не хочу продолжать жизнь ценой страданий.
Её нашли утром: она сладко спала на своём аккуратном ложе и улыбалась. Её не решились окликнуть. Потом одна верная рабыня коснулась госпожи рукой и в замешательстве прошептала:
— Она совсем холодная...
Император испытал непомерную тоску, захватывающее дух ощущение одиночества, совершенно неодолимое желание отомстить. Но никак не отреагировал на ядовитый рассказ Каллиста, а подумал и в конце концов, одинаково удивив как популяров, так и оптиматов, пригласи Кальпурния Пизона с супругой в императорский дворец. Знатность, могущество, опасность этой зловещей фамилии были таковы, что приглашение показалось знамением мира после старой трагедии, а возможно, выдавало тайный страх.
Соблазнительнейшую супругу звали Ливия Орестилла. И как только она ступила на порог императорского триклиния, сверкая драгоценностями на шёлковой коже, глаза всех самых влиятельных в Риме мужчин — с необычайным разнообразием тайных фантазий — обратились к ней. Вошёл император. Он прошёл мимо выстроившихся в два ряда приглашённых, приблизился к красавице и коротко вполголоса поговорил с ней: сказал, что её красота заслуживает государственной власти.
В республике патрициев, какой являлся Рим, эта женщина, вышедшая замуж за потомка Пизонов, в свою очередь была связана с родом Корнелиев — она приходилась внучкой древней, строгого нрава матроне, известной тем, что, когда её попросили показать свои драгоценности, она вывела на показ своё многочисленное потомство. Но, несмотря на суровую атавистическую память, Орестиллу взволновали императорские слова. Он посмотрел на знаменитый вырез её платья и, обыгрывая тот случай с её бабушкой, добавил, что никакие драгоценности ей не нужны: они только скрывают то, что хочет увидеть каждый мужчина. Она рассмеялась, и её смех громко прозвенел во всём зале. Рассмеялись и стоявшие рядом, а Кальпурний Пизон никак не отреагировал, как будто ничего не видел.
Император пригласил молодую женщину сесть рядом, и гости быстро поняли, что происходит нечто непоправимое.
— Он перепил вина, — шушукались они.
Императора следовало отвлечь. Но император, похоже, и не пил, он всегда пил мало, однако его явно захватила красота женщины. А она на глазах у мужа и гостей не пыталась ничего скрывать.
Кальпурний Пизон, молча удалившись к группе своих друзей, не сводил с обоих бесстрастного взгляда. Каллист («этот слишком бледный грек», как говорили многие с неприязнью), смеясь, подошёл к мужчинам и, предложив выпить, доверительно сообщил, что эта женщина нравится императору.
— Да они все перепились, — шепнул кто-то.
Кальпурний Пизон ничего не ответил и издали посмотрел на императора неуверенным и малодушным взглядом: возможно, какое-то мгновение он оценивал развратника, бесконтрольно захваченного его соблазнительной женой. Но прочие вспоминали, что в прошлом молодого императора (который тем временем на глазах у всех двумя пальцами медленно проводил по рвущимся наружу достоинствам Орестиллы) удручала страшная череда безжалостно убитых молодых людей. Гости видели, как Каллист — императорский вольноотпущенник и потому обладатель большой власти, и тем не менее человек, бывший раньше рабом, — с наглой шутливостью, хотя и на изысканном греческом, говорит с человеком, чья фамилия числится среди первых в Республике. А тот молча его выслушивает.
— Помнишь, — спрашивал Каллист, — как божественный Август положил глаз на законную и благородную жену сенатора Клавдия, божественную Ливию, и привёл её в дом уже беременную?
Стоящие рядом инстинктивно притворились, что не слышат, потому что много лет до смерти Тиберия произнесение подобных слов означало бы смерть.