Выбрать главу

— Нет, не бил.

— Вот это разговор, философ. Поклянись, что я его не бил.

— Клянусь.

Матеуш отряхнул руки, подбоченился.

— Послушай, ты, дрянь собачья. Мы здесь одни, свидетелей никаких. В случае чего скажу, что ты на меня накинулся, и я вынужден был защищаться, или что ты сам разбился об стенку, как тот. Ты, надо думать, не племянник министра юстиции или начальника тюрьмы, никто за тебя заступаться не будет, моя возьмет.

Манусь метал яростные взгляды, ритмически двигая желваками.

— Не жуй, жевать тут нечего. Сейчас я тебе все растолкую, философ, теоретик и садист! У тебя передачи, хлеб с маслом. У меня только здешний паек — сухой хлеб, кофе, суп. Вот я и дерусь за этот суп. У тебя будет защитник, у меня нет, о тебе хлопочут, обо мне не хлопочет никто. Я один. И вынужден сам защищаться. От статьи закона и от разных гнид, вроде тебя. Я могу рассчитывать только на собственные силы. Но они у меня есть. Я могу выбить тебе все зубы и сделаю это, если понадобится. Могу пороть тебя каждый божий день и буду пороть, если ты не станешь умнее. Не жуй и не гляди так, глядеть тут совершенно не на что, можешь только заработать пару лишних тумаков, а ведь ты, кажется, тумаки получать не любишь, ты трус и слизняк, который всегда норовит исподтишка, внезапно ударить, выстрелить или бросить камень, это по тебе сразу видно. Я тебе не желаю ни добра, ни зла, мне плевать на тебя, своих забот хватает, но я буду защищаться, даже если для этого придется тебя запороть насмерть. Ясно? Говори! Ясно тебе?

Матеуш даже устал от столь длинной речи, но она не заглушила внутреннего беспокойства и укоров совести. «Ведь не от моего же удара он умер», — успокаивал он себя, но перед глазами у него стоял плачущий Кренжель, и он знал, что не следовало обращаться с ним так грубо и жестоко. Не следовало? Будь он провидцем, он бы и в дерево не врезался.

VI

Время. У меня его теперь много, безжалостно много, время донимает меня днем и ночью, потому что стоит мне только заснуть, как я тотчас же просыпаюсь от собственных стенаний, так давит и жмет гипс. Никогда не знаешь, какой дефект может тебе в жизни пригодиться, когда меня в школе дразнили левшой, я обижался и переживал, зато теперь, хоть и коряво, могу писать в этой тетрадке, другой — не левша — даже так не сумел бы.

Излишек времени убивает, а ведь человеку его отмерено так мало, каждому человеку, значит, и мне тоже. Этому старику, рядом со мной, — не такой уж он, впрочем, старик, ему нет и шестидесяти — осталось всего три месяца, три месяца таких мучений, какие ему и во сне не снились, бедолаге, но он ничего не знает, лежит спокойно и чинит всему отделению звонки. Я сразу понял, что это рак, он говорит: была опухоль в животе, около пупа, сделали операцию, и рана заживает отлично, лучше, чем у кого-либо из больных. Я сразу понял, что рак, но все-таки потихоньку спросил у профессора, тот подтвердил по большому секрету, только чтоб больной случайно не узнал. К нему приходит жена, замкнутая и угрюмая, носит ему цветы, у нее постоянный пропуск, но она ходит не каждый день, я ее понимаю, она уходит отсюда, ежась и прячась, как преступница, ведь она знает все и должна врать ему, возможно, она не врала ему никогда в жизни, в течение тридцати лет их супружества не врала ни в чем — ни в большом, ни в малом, а теперь, когда дело касается самого главного, единственного подлинно важного вопроса — смерти, теперь она врет. И говорит, например: «Леон, милый, этот протезист, что обещал сделать тебе зубы, спрашивал о тебе, как только выйдешь из больницы, надо будет этим заняться, а то у тебя проваливаются губы и ты шепелявишь». Или: «Звонили с работы, спрашивали, нужна ли тебе путевка, конечно, нужна, как выйдешь отсюда, поедешь в санаторий отдохнуть». Она говорит все это, а сама знает, что зубы ему вставят на том свете, что отдохнуть он поедет на кладбище, — знает все это и врет, а я не могу решить, возмущаться мне или восхищаться, это вроде бы правильно, гуманно, но, с другой стороны, это так мрачно, и как подумаю, что и я мог бы очутиться в подобном положении, эта гуманная ложь кажется мне отвратительной, я бы ни за что не хотел, чтобы мне так врали, из жалости, другое дело, что меня не так легко было бы обмануть, впрочем, он тоже, возможно, догадывается, но слушает эти басни о зубах и санатории, чтобы не нарушать гармонию, не расстраивать свою старую, верную и добрую жену, не уличать ее во лжи; если это так, то я не хотел бы знать, что он думает и чувствует, предпочитаю даже не строить никаких догадок.

Двое суток в коридоре, у двери нашей палаты, — тогда я еще не вставал, теперь встаю, хотя неловко и неуклюже, что мне самому смешно, — двое суток умирала женщина, тоже от рака; как она призывала смерть, как выла и молилась, этого нельзя передать словами, я слушал и твердил про себя: «Ну умри же, умри наконец» — и не сомневаюсь, что о том же мечтали все кругом; когда она наконец замолчала и стало тихо, я подумал, что, быть может, она еще жива, поправится, выздоровеет, но она умерла. И еще я подумал, что, доведись мне так мучиться, я бы принял яд или перерезал себе вены.