Выбрать главу

— Я убегаю от самого себя.

— Меня очень тревожит твое настроение, Борис.

Это правда, ее не в чем было упрекнуть, она действительно тревожилась. Но не бросилась в его так называемые объятия, не говорила со слезами и с подлинным отчаянием ничего такого, как: «Я люблю тебя, Борис, ничего, что так случилось, лучше бы меня покалечило, ты ведь все равно мой, Борис», — ничего этого она не говорила, а плакать предпочитала тайком и ни разу не предложила: «Может быть, ты попробуешь еще раз, может, тебе удастся держать руль». Один или несколько раз она спросила:

— Не хочешь проехаться со мной?

Борис отказывался, и она не настаивала, ей вовсе не хотелось, чтобы он ехал, спрашивала для приличия и слишком уж быстро мирилась с отказом. И он оставался, включал кварцевую лампу, купленную, чтобы не просиживать в очередях в поликлинике, оголял плечо, покрытое послеоперационными синими рубцами и строго по часам облучал его; во время этой процедуры Борис смотрелся в зеркало, издали плечо ничем не отличалось от здорового, только шрам казался темнее; потом он делал гимнастику, левой рукой поворачивая правую в разные стороны, сгибая и разгибая ее; он был убежден, что все эти меры ни к чему не приведут, не оживет же его дурацкий нерв под влиянием кварца, но ему, как и Здисе по отношению к нему, хотелось сделать все возможное, чтобы потом не в чем было себя упрекать. После процедур он садился за небольшой, заляпанный красками столик, раскрывал тетрадь, писал письмо жене.

«Мы никогда не умели разговаривать друг с другом и по-настоящему находить общий язык, то, что происходило между нами, было моим большим монологом и твоим большим молчанием. Я пытаюсь решить, были ли мы счастливы, и вижу, что нет, мы жили рядом друг с другом, завязнув в общих обязанностях, взаимных обязательствах, к которым так и не сумели приспособиться. Должно быть, это прежде всего моя вина, я слишком легко примирился с таким положением вещей, поглощенный собою, своим, с позволения сказать, творчеством, с которым я теперь с божьей помощью расстаюсь; у меня не нашлось времени, чтобы беречь наши с тобой отношения (хотел написать «любовь», но это мне кажется претенциозным). За это время мы оба много страдали и каждый из нас не раз думал о том, чтобы покончить с этим положением, но мы боялись сделать решающий шаг. Мы говорили — дети, ответственность, но, в сущности, дело было в другом, мы боялись укоров совести, боялись возможного одиночества и того, что скажут люди и что подумают о нас те самые дети, которых мы так любим. Но будем же хоть раз настолько мужественны, что откажемся от всяких недомолвок и ширм. Ты любишь детей, и ради них, по-твоему, нужна эта наша жизнь рядом друг с другом и вопреки друг другу (слишком часто), но у тебя тут есть и доля страха. Отец, который будет появляться изредка с улыбкой и с подарком в руке, будет казаться детям воплощением доброты, а ты, живущая с ними постоянно, уставшая от работы, часто ворчливая, ругающая их, останешься плохой; эмигранты, изгнанники всегда кажутся лучше, и этого ты тоже боишься. А я? Я люблю Эву и Магду, но и в этом чувстве есть доля эгоизма, я боюсь, что без них мне будет плохо, хуже, чем им без меня, и так, когда мы говорим или, вернее, думаем о детях, мы заботимся также и о себе, о том, чтобы оставаться в собственных глазах порядочными людьми, способными жертвовать собою ради других, даже не надеясь на благодарность. Больше всего нам бы хотелось жертвовать собою таким образом, чтобы пользоваться при этом всеми прелестями независимого существования, жить, не мешая друг другу, не носить ярмо никому не нужных, подчас совершенно иррациональных обязательств. Что касается меня, то я решился. В создавшемся положении у меня особенно жалкая роль, и я хочу попытаться спасти остатки своего достоинства, или даже не так, хочу стать кем-нибудь еще, кроме как воплощением твоих обманутых надежд. Мое присутствие рядом с тобой налагает на тебя бремя обязательств, не давая взамен ничего, даже той видимости, которой можно было прежде защищаться от собственного смятения и чужого любопытства. Давай договоримся, что я устранюсь, уеду без драматических жестов, без немедленных окончательных решений, мне необходимо уехать из этого города, который я так ненавижу, что даже поражаюсь порой, как мог столько времени выдержать здесь, в этом крикливом улье, лишенном воздуха и простора, среди людей, толпящихся в трамваях, магазинах, костелах и ресторанах, мешающих друг другу, дерущихся за крохи пространства, воздуха и мглистого света, ненавидящих друг друга, но тем не менее лебезящих, руководимых во всех своих действиях одной мыслью, одним желанием — произвести впечатление, опередить, превзойти себе подобных; здесь нужно быть постоянно начеку, рассчитывать каждый жест, слово, движение; итак, мне надо уехать, но это не значит, что мы должны сейчас же идти в суд оформлять развод, обнажать наши отношения перед посторонними, я уеду, чтобы еще раз, так сказать, посмотреть на свое будущее, посмотреть из другого положения, другой обстановки, перестану мозолить глаза девочкам — они ведь стесняются отца-калеки, которого другие дети передразнивают, исчезну из твоего поля зрения, и тебе не придется заставлять себя забегать ко мне на чердак, полный хлама, который для тебя никогда не представлял никакой ценности и который действительно никакой ценности не представляет, и тебе не придется ничего делать для очистки совести; денег за тот проект, который не хотят осуществлять (а может, они еще одумаются?), хватит тебе надолго, во всяком случае — должно хватить, и если окажется, что мы друг другу нужны, что я тебе нужен, путь будет открыт, возможно, нам удастся таким образом спасти то, что между нами было хорошего и стоящего (я боюсь сказать: прекрасного)…»